Шрифт:
Потом Леня, науськанный и проинструктированный женой, торжественно вошел в комнату, где скрывался потрясенный и раздавленный Яша, и сказал:
— Мы, к сожалению, не можем оставить вас у себя. Вы уедете или вам снять гостиницу?
— Я уеду, — с излишней поспешностью выдавил Яша. Последней сцены Захар, само собой, видеть не мог, она была живописно пересказана за завтраком, когда, переждав все изгнания, он поднялся в рай из своей преисподней.
Далее он стал свидетелем нескольких телефонных разговоров, типичных для Марго: она посылала Леню брать трубку и при этом дирижировала беседой: стояла рядом и бешено жестикулировала.
Затем Леня уехал на работу, а Кордовин вынес чемодан и свертки, уложил багажник.
Марго провожала его в прихожей: уже умытая, причесанная и даже втиснутая в какой-то вельветовый домашний костюм.
— Так как же называется местечко, — грозно спросила Марго, наставив на Захара палец, — где осадков за день выпадает больше, чем за год в Питере?
И тот привычно гаркнул:
— Чирапунджа!
Славная баланда нашей юности, школьные зарубки…
…Он приканчивал третий стакан вина.
Город под ним остывал; внизу, в его глубоких извилистых морщинах, тлеющими углями забытого костра зажигались фонари. В ущельях улиц они отбрасывали красноватый отсвет на неровные стены кирпичной кладки. С наступлением тьмы эти потаенные угольки занимались все ярче, словно кто-то невидимый раздувал их в очаге, не жалея сил. И по мере того как меркло, давясь глухою тьмой, небо, слева все пронзительней и победоносней — единственный! — разгорался от мощной подсветки кафедральный собор, чтобы затем вздыбиться, вознестись сверкающим, арочным, угловато-каменным драконом, и всю ночь плыть над городом белым призраком под белой звездой.
Эта запекшаяся вечность, где когда-то оживленно и полнокровно существовали три великих религии, замерла, умолкла, обездвижела, осиротела… Дух одной из них витал неслышно над Худерией, по ночам оплакивая давно исчезнувшие тени… Дух второй, изначально рожденной любить, закостенел и облачился в помпезные ризы, выхолостив сам себя настолько, что неоткуда ждать даже капли семени той самой первородной любви. Дух же третьей извратился и остервенел, изрыгая угрозу и рассылая посланников смерти во все пределы мира…
Он смотрел на недобро оживающий глубинными огнями город, на тлеющий потаенным жаром костер, который — если раздуть его — мог заняться с исподу внезапным пламенем, каким занимался на полотнах Эль Греко — ни на кого и ни на что не похожего мастера. Вот что тот принес сюда с Востока, из своей Византии.
Собственно, это было темой завтрашнего доклада доктора Кордовина: «Влияние Востока на творчество Эль Греко» — давняя, уже разработанная в двух фундаментальных статьях теория противопоставления способов организации пластического пространства в западной и восточной цивилизациях. Сейчас, приговаривая третий стакан отличного вина, он только мысленно — по-над крышами города, застывшего на скале, в монолитном куске янтарного тусклого света, — мысленно оглядывал некоторые тезисы своего доклада…
Когда бы знать человеку основные тезисы судьбы: бывший мастеровой-иконописец, как и многие художники, Доминикос, критский лимитчик, приехал сюда из Италии — в поисках работы… Занесло его в Толедо, отсюда ринулся за заказом в Эскориал: стройка века там, понимаете ли, шла — грандиозная кормушка для всей художнической шатии-братии… Филипп II самолично занимался убранством этого замка, насчет достоинств которого, как известно, существует самый широкий спектр мнений: от «симфонии в камне» до «архитектурного кошмара». И получил Грек заказ, и не потрафил Филиппу. Пришлось вернуться назад в Толедо, поджав хвост… Незадача, вы скажете, удар судьбы, профессиональное фиаско? Но тут он и состоялся, слившись с городом — как это пишут в путеводителях? — в нерасторжимом единстве. Короче: художнику и городу повезло.
И оглядывая весь долгий путь Доменикоса Теотокопулоса, можно задуматься — что бы с ним и с его стилем произошло, если б он остался декорировать Эскориал, постоянно находясь под наблюдением Филиппа и итальянцев?..
Между тем вокруг оцепенелой замкнутой скалы Толедо, закупоренной гигантской серебряной пробкой — сияющим Собором — кипела жизнь: текли по опоясавшему город шоссе огни машин, добрасывая сюда, в потусторонний мир, в сердцевину черепичных перепончатых крыл и нереальных тлеющих фонарей, отчетливые гудки и шумы из другого мира.
Наверное, стоило спуститься в лобби и глянуть в электронную почту.
Нет, сказал он себе, никуда ты не пойдешь и никуда не глянешь. Ты возьмешь себя в руки и будешь ждать. Прошло всего два дня; Люк, даже если в его распоряжении все сыщики побережья, нуждается в некоторой свободе. Сам-то ты сколько лет рыскал повсюду, самонадеянно полагая, что разыщешь того без всякой посторонней помощи, и оно понятно: такая помощь чревата огромными осложнениями.
О’кей, — как говорит Люк, — дай времени сделать свою работу. Уймись. Замри! И вели Андрюше тихо ждать. И — боже, боже — неужели когда-то наступит день, в который Андрюша перестанет являться ему в своем последнем обличьи: на полу мастерской, в бурых заплатах на бедрах и безволосой груди нестеровского отрока?