Шрифт:
Стихи, конечно, замечательные. Мне было приятно и поучительно переписывать их. В этом есть какая-то особая прелесть — переписывать чужие стихи собственной рукой. По-особому вчитываешься в них, переписывая.
И с прозой точно так же. Конечно, с прозой Коваля. Вот я её и переписываю:
Белобородый, в синем стареньком костюме, сидел он на своей железной кровати, закуривал папироску «Север» и ласково расспрашивал гостя:
— Где вы работаете? Как живёте? В каких краях побывали?
До того хорошо было у Ш'eргина, что мы порой забывали, зачем пришли, а ведь пришли, чтобы послушать самого хозяина. Борис Викторович Шергин был великий певец.
За окном громыхали трамваи и самосвалы, пыль московская оседала на стёклах, и странно было слушать музыку и слова былины, пришедшие из далёких времён…
…20 декабря, в субботу, я приехал в Хотьково.
Погода сделалась прекрасной. Морозное мандариновое небо, а снегу-то почти не было — иней да ледок на пожухлых травах. Встретились школьники, которые тащили ёлки. На них было приятно смотреть — новогодние ласточки.
На горке, над речкой Пажей, стояли сосны, яркие, медовые. Иглы их были тронуты инеем…
…Борис Викторович сидел на кровати в комнате за печкой. Сухонький, с прекрасной белой бородой, он был всё в том же синем костюме, что и прошлые годы.
Необыкновенного, мне кажется, строя была голова Бориса Шергина. Гладкий лоб, высоко восходящий, пристальные увлажнённые слепотой глаза, и уши, которые смело можно назвать немалыми…
А в Юриной песне о прозе есть и такая строфа:
Осенняя россыпь мозаик Гоняет над Яузой лист. В начале я только прозаик, И только в конце гитарист…Казалось бы, Юра вполне мог сказать «и только потом гитарист», но он же так не сказал, он сказал, что «в конце». Случайного, на первый случай, слова у Юры никогда и не бывало. Он сказал «в конце», потому что между прозой его и гитарой лежит ещё долгое пространство Юриных созданий.
Так что «потом» была не гитара. Потом было изобразительное искусство Коваля.
Я долго этого его искусства не понимал. Ведь Юра в школе не был рисующим мальчиком. Когда-то таким мальчиком был я, но к старшим классам забросил, потому что этому надо учиться, а учиться я не захотел. В школе у нас, в параллельном классе, был настоящий художник — Володя Есаулов, он рисовал что угодно своей уже профессиональной рукой. А Юрка в школьных тетрадках рисовал только крупные рожи с гнутыми толстыми носами.
Тех, кто знал Юру давно и запросто, внезапно возникшее изобразительное его творчество тревожило и раздражало, тем более, что Юра сразу стал держаться левой стороны. Папа, Иосиф Яковлевич Коваль, мне говорил:
— Ну скажи мне, Слава, ну какому рабочему классу нужна эта Юрина живопись?
А бывший наш одноклассник по прозвищу Антон, тот прямо вскрикивал:
— Да Коваль же просто рисовать не умеет… Вот попроси его лошадь нарисовать — не нарисует!
Борис Викторович знал, что я всерьёз занимаюсь живописью. Бывало, что я жаловался: дескать, меня ругают, зачем я разбрасываюсь — или уж пиши, или рисуй.
— Что уж дураков слушать? — успокаивал меня Шергин. — Мне бы сейчас в руки кисть… Как душа просит. Живопись — это как еда, питьё, нет, это — жизнь живая…
Зато Володя Есаулов… Когда я уже вернулся из армии, мы как-то сидели у Юры у Красных ворот, и Юра показывал новые свои работы. Я очень тупо их воспринимал, а настоящий профессионал Есаулов, как только Юра на минуту вышел, тихо и немного даже горько мне сказал:
— Боже, до чего же он талантлив!
Но и мне было дано прозреть. Теперь я вижу: и божественная проза, и все изобразительные искусства Коваля, — всё это бесконечно разное и узнаваемое сразу, всё это — одна рука, рука гения. И как сильна эта мощь особо увиденной и заново открытой им подлинной жизни — в земле, деревьях, строениях, лицах, фигурах, предметах…
А Витя Белов, художник-ювелир, всегда был преданнейшим Юриным другом. И как-то вдруг, и, видимо, случайно, но по счастью, возник совместный Коваля с Беловым рассказ, записанный в Юриных «Монохрониках»:
Жили два бедных друга — бедный художник-ювелир и бедный врач-стоматолог.
Сам понимаешь, дорогой читатель, что оба они были дураки.
В мастерской на Абельмановке сошлось в тот вечер многовато народу. Из мне знакомых оказался только Валерка Агриколянский, зато были известные люди — Юлий Ким и Пётр Якир. Явление Петра Ионовича (будущего тестя Кима) уже внесло в атмосферу художнической богемы политический дух, и в новых песнях Кима зазвучали иные ноты:
Было «пятьдесят шесть», Стало «шестьдесят пять» — Всё! И боле ничего…Мне не показалось замечательным, что Ким вступает на тропу борьбы, но всё-таки, поскольку он органически не мог сочинить хоть что-нибудь неталантливое, то все присутствующие опять захлебнулись собственным восторгом, когда диалог двух секретных агентов, поначалу принимавших друг друга за диссидентов, Юлик закончил знаменитым кимовским заливным взлётом голоса:
Так пойдём разопьём поллитровочку Под чудесные песни Высоц-кого!Потом немножечко интимно:
Покажу вам такую листовочку…И ответный басовитый почти речитатив:
А я вслух почитаю из Троц-кого.К этому времени в Москве по рукам пошло гулять письмо Фёдора Раскольникова Сталину. Кто-то и сюда его принёс, и много спорили: настоящее оно или подделка? Сомнения возникали от силы ударов по Сталину. Сталинистов среди собравшихся, конечно, не было, но всё же к таким ударам тогда ещё как-то не очень привыкли.