Шрифт:
Распорядок казни был расписан по пунктам под высочайшим наблюдением на другой же день. Оставалась отделка, поправки в деталях. Трудившийся в поте лица дежурный генерал-адъютант получал 20 декабря исчерпывающие повеления относительно неясных моментов: по каким улицам везти преступников; готовить ли столбы для каждого или устроить один столб; рыть ли ямы; завязывать ли глаза. «Великое сердце» подробностями не пренебрегало. Очевидно, даже упивалось ими, почти как в любимых занятиях с войском. Тщание в деталях выдавало увлеченность творца; лишь мановение царя должно было вернуть преступников к жизни. Суд, закон, правда — все исходило от самодержца…
Исправленный, уточненный проект был затем рассмотрен еще раз и лишь после обсуждения в ближайшем к царю окружении 21 декабря наконец удостоился высочайшего утверждения в окончательном виде.
Напряженный труд был в три дня завершен. Вот когда генералу Сумарокову и отправили секретный пакет — с повелением объявить помилование лишь после того, как будут сделаны все приготовления к казни. А флигель-адъютанту для доставки и прочтения на месте припасли другой секретный пакет, что, однако, не помешало разлететься за вечер по «всему Петербургу» слухам, будто никого не казнят.
А тем временем неустанное «великое сердце» самолично правило текст объявленья для публики, где концовкою было обращение к юношам, коим да послужит настоящее дело предостережением, и в особенности к родителям, кои да обратят внимание на детей и да потщатся внушать им с младенческих лет… ну, и так далее в таком роде.
Петрашевский. Прощание
В длиннополом дурацком одеянии неудобно было по скользким ступенькам спускаться с помоста, но теперь солдаты держали его под руки крепко, после того как он вырвался из медвежьих лап, чтобы уже безо всякого шутовства, последний раз, на прощание махнуть рукавом. Да он и не сопротивлялся, комедия аутодафе приближалась к финалу, спокойно дошел до столбов, дал себя привязать, для полного сходства не хватало, пожалуй, еще хворосту под ногами, и только откинул с лица колпак, сказав офицеру, что не боится смотреть смерти прямо в глаза.
Страха не было…
Что мог значить для утверждения истины факт его личного бытия?.. или небытия? Когда бы кара ему одному — в благо всем, ни на миг не усомнился бы с готовностью ее принять. Разумеется, он едва ли доказал бы этим справедливость своих убеждений. Но если пули не могли никого ни в чем убедить, так как же могли они повредить истине?! Бесила полнейшая бессмыслица происходящего, и он в том участвовал против воли, бессильный что-либо изменить. Он здесь, как и в крепости, был нумером первым, примадонною этой комедии… или драмы, только удовольствия видеть себя поверженным он инквизиторам не доставит!
Когда Момбелли натянул щегольские перчатки и скрестил по-наполеоновски руки, Петрашевский не преминул ему заметить:
— Подымите ноги повыше, а то с насморком приидите в царствие небесное!
Это были последние его слова, последнее высказанное им перед смертью желание, и хотя Момбелли, безусловно, его расслышал, исполнять почему-то не захотел. В дальнейшие же переговоры стало бесполезно вступать, поскольку загрохотали барабаны. Товарищ его последних минут, которого он всегда принимал за человека нервозного, легко поддающегося настроению, склонного к ипохондрии, держался на удивление достойно, а вот другому, Николаю Григорьеву, умирать было страшно, судя по тому, как лихорадочно он крестился, пока солдаты прицеливались. Успеет ли этот несчастный, успеют ли остальные, еще стоящие на помосте, понять, что он, Михаил Петрашевский, чист по совести перед ними?
И тут, и в смертный свой час он думал не о себе, а если чуточку о себе, то самую малость — каким останется для товарищей, поймут ли, не помянут ли его лихом…
Не опуская глаз, он смотрел на сосредоточенные лица солдат, на уставленные в него ружейные дула, пытаясь в последний момент угадать, в каком из них пряталась предназначенная ему смерть. Промахнуться с такого расстояния было немыслимо.
Ожидание затягивалось, словцо кому-то доставляло удовольствие продлить их пребывание в этом не лучшем из миров. Даже тут, при агонии, продолжалось над ними все то же за восемь месяцев не надоевшее их мучителям нравственное пытание.
Он уже сам едва сдерживался, чтобы не крикнуть: «Пли!!»
Но что это? Вместо того чтобы изрыгнуть смерть, стволы взмыли вверх…
Те солдаты, что вели их сюда и привязывали к столбам, снова бросились к ним, теперь уже чтобы отвязать от столбов и вернуть на помост.
Григорьев не мог скрыть радости, Момбелли сохранял видимость равнодушия, а Петрашевский с раздражением спросил офицера:
— Что случилось?
— Высочайшая милость! — с восторгом сообщил офицер.
— Вечно со своими неуместными экспромтами, — проворчал Петрашевский.
По помосту и вкруг него пробежало меж тем какое-то неуловимое движение, дуновение, что ли, от вздернутых кверху ружей. Вместе с ним отлетела, отпустила каменная тяжесть ужасных минут. Но у тех, кто стоял, ожидая близкую очередь, похоже, недостало сил радоваться повороту судьбы. Лишь товарищей своих, от последней черты возвращенных, встретили подобием улыбок. Петрашевский, в своей бедственной роли, почувствовал к ним благодарность за это. Быть может, они узнают еще, что он хотел быть их заступником, их адвокатом…