Шрифт:
Во всех нас есть нечто болезненно угрюмое. Не только в нашей семье, но и во всей нации. Даже наш государственный гимн звучит как похоронный. Дядюшка Коот, деревенский парикмахер и гробовщик, так изложил мне однажды свою жизненную философию:
— Знаешь, Мартин, на свете все непрерывно меняется: дома, повозки, церкви — все. Не к чему по-настоящему прилепиться. Кроме смерти. Смерть — самое надежное, что дано человеку, она приближает его к господу. Вот почему я и занимаюсь похоронами.
Полагаю, что эта мысль приходила в голову не только ему. Недаром такие непохожие друг на друга женщины, как мать и Элиза, были одинаково потрясены моим отсутствием при кончине отца. Но какая, собственно, разница? Я простился с ним гораздо раньше, еще до того, как болезнь увела его из реальной жизни. А теперь я слишком хорошо понимаю, каким благом оказалась для него смерть. Не только избавлением от страданий, но и примирением с самим собой. В смерти одного человека он был готов увидеть гибель всего рода.
На похороны съехалась вся семья. Я с Элизой, Тео с женой, отцовские сестры с мужьями и брат матери из Сандфельда. Подобные съезды бывали и прежде, когда умерли старший брат отца и дедушка Мейнхардт. Только смерть сводила нас всех вместе. Старый родовой дом опять, как в дни моего детства, наполнился людьми. Тогда по праздникам многочисленные родственники спали во всех комнатах, даже в столовой и на веранде. Только на этот раз все было мрачно и без ребячьей веселой возни.
Прибыл пастор и множество знакомых из деревни. С полудня накануне лил дождь, земля напилась, трава была зелена, как в разгар лета, а глина красна как кровь. В черных одеждах под черными зонтиками мы собрались на грязном кладбище на последнюю молитву и опускание гроба. От имени семьи говорил я, а от имени друзей и соседей — старый Лоренс. Затем вперед неожиданно протиснулся старик Данциле — долгие годы он был вроде управляющего на ферме, пока его не сменил Мандизи, — и пустился в пространнейшие рассуждения о том, какой замечательный был у них баас и как они оплакивают его смерть, и все это на жуткой смеси коса и африкаанс, что особенно раздражает, когда стоишь под дождем. Он говорил, припоминаю, и о дожде, называя его благословением господним, «там, где Он погребает. Он рождает новую жизнь» или нечто в том же роде. В конце концов мне пришлось прервать его и попросить пастора начать отпевание, иначе мы простояли бы под дождем до ночи.
После похорон все направились в дом на воистину королевские поминки, устроенные матерью, хлопотавшей с самой зари. Она по-прежнему была верна традиционной очередности блюд: баранья нога, рис с приправой, сладкий картофель и в самом конце сливочный торт и кофе для всех присутствующих, включая и работников, толпившихся у задней двери.
Элиза была безутешна. На кладбище, когда она бросала горсть земли в могилу, мне пришлось поддержать ее. Такое проявление горя на виду у всех даже неприлично, подумал я тогда. Мать, напротив, за те два дня, что мы провели с ней, не уронила ни слезинки. Вечером, сразу после того, как гости уехали, она пошла навести порядок в отцовском кабинете, не позволив никому помочь ей, даже Кристине. Когда около полуночи я зашел взглянуть, как у нее идут дела, она все еще ползала на коленях, моя и доводя до блеска пол и мебель, расставляя на полках книги. Я предложил свою помощь, но она молча отмахнулась, и я просто сидел на диване почти до двух ночи, ожидая, пока она кончит уборку. Наконец она опустила занавески, проверила все ли на месте, погасила свет и заперла за нами дверь. На улице было очень холодно. И тут я впервые понял, что теперь отец для нее действительно умер.
— Ну, вот и все, — сказала она. Голос ее был усталым, но в нем слышалась глубокая удовлетворенность, словно она почувствовала облегчение, избавившись наконец от непосильного бремени.
Ближе к вечеру, когда точно — не помню, в пристройку заглянула мать. Она вошла так тихо, а я был столь глубоко погружен в собственные мысли, что поднял глаза, лишь когда она уже закрыла за собой дверь.
— Что ты тут делаешь столько времени? — спросила мать.
Она украдкой огляделась, проверяя все ли на своих местах. Я был рад, что спрятал указку, хотя, может быть, она и не обратила бы на нее никакого внимания.
— Просто зашел посмотреть.
— Понятно.
— И нашел вот это, — Я протянул ей коричневую папку.
— Что это? — Она открыла папку и, нахмурившись, начала листать.
— Старые отцовские бумаги, некоторые документы организации Оссева-Брандваг.
— Я думала, он их давно уничтожил.
— Ничего интересного.
— Ну ты же знаешь, что он был за человек.
Она захлопнула папку и завязала зеленые тесемки.
— Ты сюда с тех пор не заглядывала?
Она посмотрела на меня, но ответила не сразу.
— Нет. У меня и без того дел по горло.
— Вы были счастливы друг с другом? — сам себе удивляясь, спросил я.
— Счастливы? — Привычным движением она откинула назад выбившиеся пряди волос. — Что за вопрос? Мы, знаешь ли, были женаты больше сорока лет.
Она села в кресло с прямой спинкой.
— Мы все так мало знали о нем.
— Да ладно, разве в этом дело? — Она, казалось, искала объяснение или извинение. — Кто о ком что знает? — Она поглядела на меня. — Даже о собственных детях.
Пропустив мимо ушей намек, я спросил:
— Он всегда был таким скрытным? Или стал с годами?
С минуту она подумала.
— Когда мы были молоды, с ним было как-то проще. Мы часто подолгу беседовали, говоря о будущем, у него были такие честолюбивые планы.
— Честолюбивые планы?
Мать засмеялась. Я подумал, что она не расслышала меня.