Шрифт:
— Да здравствует король Эдуард Шестой!
При этом крике глаза принца засверкали, и он весь задрожал от гордости.
«Ах, — думал он, — каким это кажется величавым и странным: я — король!»
Наши друзья медленно пролагали себе дорогу сквозь толпу на мосту. Этот мост, существовавший уже шестьсот лет и все это время бывший чем-то вроде очень людной и шумной проезжей дороги, представлял собою любопытное зрелище: по обе стороны, от одного берега до другого, тянулись ряды лавок и складов с жилыми помещениями в верхних этажах. Мост сам по себе был чем-то вроде отдельного города. На нем были своя гостиница, свои пивные, булочные, мелочные лавки, свой съестной рынок, свои ремесленные производства и даже своя церковь. На двух соседей, которых он связывал вместе, на Лондон и Саутворк, мост смотрел как на свои предместья и не придавал им большого значения. Обитатели Лондонского моста составляли, так сказать, замкнутую корпорацию; город у них был узенький, всего в одну улицу, длиною в одну пятую мили. Здесь, как в деревне, каждый знал каждого. Всякий знал отца своего соседа, его мать, всю подноготную о его семейных делах. На мосту, само собою, была и своя аристократия — старинные роды мясников и пекарей, по пятисот-шестисот лет торговавшие в одних и тех же лавчонках, знавшие от доски до доски всю историю моста, со всеми его странными легендами; эти уж всегда и говорили особым «мостовым» языком и думали «мостовыми» мыслями, и лгали весьма пространно, выразительно и основательно, как умели лгать лишь на мосту. Население моста было невежественно, узколобо, кичливо. Иным оно и быть не могло. Дети рождались на мосту, вырастали на мосту, доживали там до старости и умирали, ни разу не побывав в другой части света, кроме Лондонского моста. Эти люди, естественно, воображали, что величественное и нескончаемое шествие, двигавшееся через мост день и ночь, смешанный гул криков и возгласов, ржание коней, мычание коров, блеяние овец и вечный топот ног, напоминавший отдаленные раскаты грома, — было единственное, что важно на свете. Им даже казалось, что они отчасти владельцы всех этих великолепных богатств. Так оно и было на деле; по крайней мере, когда король или какой-нибудь герой устраивал торжественную процессию в честь своего благополучного возвращения на родину, они всегда могли из своих окон показывать зевакам это пышное зрелище, потому что в Лондоне не было другого подобного места, где шествие могло бы развернуться такой длинной, прямой, непрерывной колонной.
Наши друзья медленно пролагали себе дорогу.
Люди, родившиеся и выросшие на мосту, находили жизнь во всех иных местах нестерпимо скучной и пресной. Рассказывают, будто некий старик семидесяти одного года покинул мост и уехал в деревню на покой. Но там он целые ночи ворочался в постели и был не в состоянии уснуть, — так угнетала, давила и страшила его тягостная и глубокая тишина. Измучившись вконец, он вернулся на старое место, худой и страшный, как привидение, и мирно уснул и сладко грезил под колыбельную песню бурливой реки, под топот, грохот, гром Лондонского моста. В те времена, о которых мы пишем, мост давал своим детям предметный урок по истории Англии: он показывал им свежие и увядшие головы знаменитых людей, надетые на железные палки, которые торчали над воротами моста. Но мы отклонились от темы.
Мост давал урок по истории Англии.
Гендон занимал комнату в небольшой таверне на мосту. Не успел он со своим маленьким приятелем добраться до двери, как чей-то грубый голос закричал:
— А, ты явился-таки, наконец! Ну, теперь уж ты не убежишь, будь покоен! Вот погоди! Я превращу твои кости в пуддинг; это, может быть, отучит тебя заставлять нас так долго ждать.
И Джон Кэнти уже протянул руку, чтобы схватить мальчика.
Майлс Гендон преградил ему дорогу.
— Не торопись, приятель! По-моему, ты напрасно ругаешься. Какое тебе дело до этого мальчика?
— Если ты непременно хочешь совать нос в чужие дела, так знай, что он мой сын.
— Ложь! — горячо воскликнул малолетний король.
— Смело сказано, и я тебе верю, мой мальчик, — все равно, цела твоя голова или с трещиной. Отец он тебе, или нет, я не дам тебя бить и мучить этому презренному негодяю, раз ты предпочитаешь остаться со мной.
— Да, да! Я не знаю его. Я лучше умру, чем пойду с ним.
— Значит, кончено, и больше разговаривать не о чем.
— Ну, это мы еще посмотрим! — закричал Джон Кэнти, шагнув к мальчику и отстраняя Гендона. — Я его силой.
— Если ты только дотронешься до него, гнусная падаль, я проколю тебя, как гуся, насквозь, — сказал Гендон, загородив ему дорогу и хватаясь за рукоять своей шпаги. — Заруби у себя на носу, — продолжал он, — что я взял этого мальчика под защиту, когда на него была готова напасть целая толпа подобных тебе негодяев и чуть было не убила его; так неужели ты думаешь, что я брошу его теперь, когда ему грозит еще худшая участь? Отец ты ему, или нет, — а я уверен, что ты врешь, — дли такого мальчика лучше скорая смерть, чем жизнь с таким зверем, как ты. Лучше проваливай, да поживее, потому что я не охотник до пустых разговоров и не очень-то терпелив от природы.
Джон Кэнти протянул руку…
Джон Кэнти попятился, бормоча угрозы и проклятия, и скоро скрылся в толпе. А Гендон со своим питомцем поднялся в свою комнату, на третий этаж, предварительно приказав внизу, чтобы им принесли поесть.
Комната была бедная, с убогой кроватью, со старой, поломанной и разрозненной мебелью, тускло освещенная парою тощих свечей. Маленький король еле добрел до кровати и повалился на нее, совершенно истощенный голодом и усталостью. Он целый день и часть ночи провел ни ногах — был уже третий час — и все это время ничего не ел. Он пробормотал сонным голосом:
— Пожалуйста, разбуди меня, когда накроют на стол!
И тотчас же впал в глубокий сон.
Смех заискрился во взгляде Гендона, и он сказал себе:
«Клянусь богом, этот маленький нищий расположился в чужой квартире и на чужой кровати с таким непринужденным изяществом, как будто у себя, в своем доме, — хоть бы сказал: „разрешите мне“, или „сделайте милость, позвольте“. В бреду больного воображения он называет себя принцем Уэльским и, право, отлично вошел в свою роль. Бедный, одинокий мышонок! Без сомнения, его ум помешался из-за того, что его семья обращалась с ним так жестоко. Ну что же? Я буду его другом, — я его спас, и это меня привязало к нему. Я уже успел полюбить этого дерзкого на язык сорванца. Как храбро воевал он с бесстыдною чернью, как вызывающе глядел на нее — словно храбрый солдат. И какое у него миловидное, приятное и кроткое лицо теперь, когда во сне он забыл свои тревоги и горести! Я стану учить его, я его вылечу; я буду для него старшим братом, буду заботиться о нем и беречь его; и кто вздумает глумиться над ним или обидеть его, пусть лучше заранее заказывает себе саван».
Он наклонился над мальчиком и долго ласково, с жалостью смотрел на него, нежно гладя его юные щеки и откидывая со лба своей большой загорелой рукой его спутавшиеся локоны.
По телу мальчика пробежала дрожь.
«Ну, вот, — пробормотал Гендон, — как это благородно с моей стороны — оставить лежать его здесь неукрытым! Чего доброго, простудится насмерть!.. Как же мне быть? Если я его возьму на руки и уложу под одеяло, он проснется, а ведь он так нуждается в отдыхе».
Он поискал глазами что-нибудь, чтобы накрыть спящего, но ничего не нашел. Тогда он снял с себя камзол и укутал им принца.