Шрифт:
— Он хочет мира и сытой жизни. О большем пока не помышляет, потому что понятия не имеет даже о таких простых вещах, как баня, белье, светлое жилище. Чабаны в степях живут при байских отарах наравне с собаками, только урывают кости пожирнее. — В голосе Алибия прозвучала горечь. — Сытый живот — вот пока предел стремлений киргиза. Единственное, что украшает его жизнь, — привязанность к родным степям да еще песни — все то, что было и тысячу лет назад. Только тогда наших степняков грабили и убивали враждебные племена, а теперь целые аулы сжигают и сравнивают с землей карательные казачьи отряды. Угоняют скот, забирают одежду. Казаки, возвращаясь в станицы, нагружаются так, что их на лошадях не видно.
— Не бунтуй! — тоже с горькой усмешкой сказал Левашов.
— Но разве это бунт, когда пастухи отказываются строить военные укрепления? Зачем война с немцем народу, который находится в первобытном состоянии?
— Война, ясно, не нужна. Но вот либералы спрашивают, зачем ему революция, — хитро прищурясь, поддел Цвиллинг.
— Ты думаешь, либералы сами не знают зачем? Пролетарская революция, о которой мой народ имеет совсем слабое представление, необходима ему, как вольный воздух родившемуся в тюрьме. Он может и не знать, что такое воля. Но если я, не спрашивая его согласия, распахну окно и разломаю двери тюрьмы… Нет, ты сам ответь: что он мне скажет тогда?
Цвиллинг, в свои двадцать шесть лет не раз побывавший в лапах жандармов и вдоволь насидевшийся в тюрьмах, крепко обнял худощавого Джангильдина:
— Народ, выпущенный на волю, скажет тебе: спасибо, дорогой друг Алибий! Да, товарищи, нет иной силы, кроме партии большевиков, которая могла бы вывести страну из тупика. Все противоречия предельно обострены, а решения никто не дает. На первой очереди вопрос о мире. Максим Горький называет войну самоубийством Европы. Он пишет: «Когда подумаешь об этом, холодное отчаяние сжимает сердце и хочется бешено крикнуть людям: несчастные, пожалейте себя!» А враги нашей партии требуют продолжения войны, не считаясь ни с чем. Они будто не замечают того, что народ смертельно устал, что наш лозунг «Долой войну!» находит все больше откликов в сердцах. Когда они спохватятся, будет поздно: мы их выкинем на свалку истории с Временным правительством.
Костя Туранин молча отвернулся. Пальцы его смуглых рук, лежавших на коленях, задрожали, и он, почувствовав это, сжал их в кулаки, но вид у него был далеко не воинственный.
— Что же можно сделать? — тревожно-вопрошающие глаза Мити, удивительно похожие на глаза пропавшей сестренки, уставились в сердито нахмуренное лицо Лизы. — Ведь он так и сказал нашим: «Все равно я увезу ее с собой». Значит, они заранее договорились. Разве он пришел бы к нам без ее согласия? Татарин хотел и Вирку увезти, но, видно, этот… Фросин ухажер, а может, дружок его, все-таки из порядочных: прямо из зубов у Бахтияра ее вырвал.
Митя, по сравнению с Костей выглядевший богатырем, сидел босой и, стесняясь Лизы, старался спрятать под скамейку большие ноги в затрепанных штанинах.
Наблюдая исподтишка за его стараниями, Лиза с трудом подавила улыбку и строго свела брови:
— Вы — кадровые рабочие, а ведете себя, как… как обыватели, одержимые буржуазными предрассудками. — Она снова покосилась на босые ноги Мити и кулаки Кости. — Вы меня извините, но я не могу относиться равнодушно… Фрося так хотела работать, Александр Алексеевич говорил, что она очень трудолюбива. Мы решили записать ее в отряд красных сестер, как только получим задание… — Вспыхнув оттого, что проговорилась, Лиза добавила еще строже: — Ведь вы не знаете, вышла ли она замуж за этого казака. Александр Алексеевич просил, чтобы ваша маманя зашла к нему в Совет. Может быть, по церковным книгам узнают. Но если офицер на ней не женился? Тогда где ее искать?
Лиза недавно прочла в газете статью Брешко-Брешковекой о белых рабынях, но не могла же она говорить о публичных домах с молодыми ребятами! А они, — хотя и имели некоторое представление о подспудной, разнузданной жизни города, — и не думали искать свою Фросю в бардаках: чистой и гордой осталась она для них.
— Да вот Вирка… Виринея! — обрадованно позвал Митя и чуть не вскочил, но вовремя взглянул на скромненько и хорошо одетую Лизу, досадуя на себя, снова спрятал под скамейку босые ноги. — Подойди на минутку!
Вирка подошла нарочито широким шагом в ботинках со вставленными по бокам резинками, в ситцевом платье, худая, угловатая.
— Слушай, кто выкрал Фросю? — без обиняков спросила Лиза. — Ты уверена, что это казаки? Фрося говорила, из какой станицы ее кавалер?
— Где там! Она скрытнюща оказалась! Знаю только, что зовут его Нестором.
— Шеломинцев он. — Митя улыбнулся Вирке, но лицо его сразу стало напряженно-серьезным: заметил багровый подтек на руке девушки. — Опять отец буянит?
Вирка презрительно оттопырила маленькую губу, но в глазах ее голубым ледком сверкнули слезы:
— Как вечор заложил, так и пошло… Всех ребятишек по землянке раскидал. Я увела их к соседям. Вот иду хлебушка купить.
Она хрипло вздохнула и отвернулась, не желая казаться жалкой в своей неизбывной лютой беде.
— Что же вы терпите тут такое безобразие? — снова упрекнула ребят Лиза. — Неужели все вместе не можете справиться с одним негодяем?
Парни молча смотрели на Вирку, удрученные ее горем и смущенные словами Лизы, а Вирка, сморгнув слезы, бросила с ожесточением: