Шрифт:
— Нелегко — точно!
Барановский тем временем разошелся, доказывая, что наболевшие вопросы, на которые указывал Коростелев, разрешит только Всероссийское учредительное собрание, а не Совет, и что разговоры о мире теперь, когда победа так близка, — предательство.
— Нельзя допустить, чтобы слава ее и законная добыча (он так и сказал для ясности: не контрибуция, а «добыча»), за которые уже пролито море русской крови и перенесены столь ужасные лишения, достались лишь нашим союзникам. Они в этом случае семимильными шагами пойдут к прогрессу, а Россия, принесшая в жертву десятки миллионов людей, будет отброшена вспять и станет, как во времена татарского ига, отсталой, нищей страной. Ведь большевики хотят вместо сияния победы добиться для нашей родины мира на самых кабальных условиях.
Аплодировали Барановскому шумно и долго. Только когда на трибуне появился Цвиллинг, наступила тишина. Потом в первых рядах возникло какое-то оживленное шушуканье, завертелись дамы, улыбаясь и прикрываясь веерами, и не успел Цвиллинг произнести слова, как некто в сером фланелевом костюме громко и нагло спросил:
— Правда ли, что вы, евреи, едите христианских мальчиков?
Цирк замер. Лицо Цвиллинга побледнело. Чего только не плели против него провокаторы: и продажная он душа, и судился за кражи и грабежи, и кто-то по его приказу украл мальчика. Но мысли об этом проскочили в голове Цвиллинга мгновенно — медлить с ответом было нельзя, и он сказал серьезно:
— Да. Безусловно, правда. Я за каждым завтраком съедаю по мальчику.
Напряженная тишина взорвалась хохотом, будто очищающий ураган пронесся под грандиозным куполом.
— Как видите, клевета — первое оружие наших противников, — сказал Цвиллинг, когда все утихомирились. — Говорят, что мы государственные изменники, бандиты, а если большевик — еврей, то обязательно людоед, хотя моим единоверцам — евреям-меньшевикам и евреям-эсерам обвинения в такой кровожадности никто не предъявляет. Почему? Да потому, что они сами и придумали эти обвинения.
Отчего же здесь опять звучат речи против большевиков? — просто и даже весело спросил он, словно не замечая протестующих возгласов Барановского и Семенова-Булкина. — В чем заключается наша попытка «навязать народу власть маленькой партийной группы Ленина»? Неужели у вас так коротка память, граждане, что вы уже забыли, как четырнадцатого февраля Петроградский комитет большевиков выпустил листовку с призывом «Настало время открытой борьбы!» и после того забастовал крупнейший в стране Путиловский завод? Разве вы забыли, что двадцать четвертого февраля в Питере под лозунгами большевиков бастовало уже больше двухсот тысяч человек? Двадцать пятого февраля эта забастовка перешла во всеобщую политическую стачку под теми же лозунгами: «Долой войну!», «Долой царя!», «Хлеба!». А чтобы не было расстрела демонстрации, большевистские агитаторы шли в казармы и проводили митинги, а потом солдаты братались с рабочими. Разве вы забыли, товарищи рабочие, как в Международный женский день работницы Петрограда вышли на демонстрацию с требованием вернуть их сыновей и мужей с фронта?
Отчего же теперь наши дорогие друзья… — Цвиллинг кивнул на Барановского и Семенова-Булкина, — отчего они теперь, присвоив себе победу Февральской революции, изображают большевиков такими страшилищами?
Александр Коростелев был наслышан о выступлениях Цвиллинга, но только теперь оценил его. Это была не та вольность, с которой выступали избалованные вниманием Барановский и Семенов-Булкин, уверенные в своем превосходстве над простым народом. Нет, Цвиллинг говорил как человек, чувствовавший себя сыном народа. И аудитория, чутко уловив эту разницу, слушала его всей затаившейся громадой с жадным вниманием. Слушали с любопытством даже дамы и господа, изучающе внимали вожди соглашателей и их единомышленники.
«Хорошо получается! — радовался Александр, наблюдая, как сокрушал — уже под смех и аплодисменты слушателей — тяжелобольной, хрупкий с виду Самуил Цвиллинг хитроумные построения Барановского и Семенова-Булкина о „необходимости войны“, о якобы совершившихся в стране „сдвигах“. Все — одно внимание, а ведь говорит он… — Александр мельком взглянул на часы и поразился: — Говорит он уже полтора часа, и никто не замечает, что прошло столько времени. Даже враги молчат…»
— Ну, молодец! — с восторгом сказал Александр Цвиллингу, когда тот, совсем измотанный, с проступившей испариной над густыми, сросшимися бровями, но так и светясь воодушевлением, отошел от трибуны, провожаемый почти всеобщей бурной овацией.
— Смотрите, даже враги аплодируют! — говорил Кичигин. — А дамы… Ей-богу, они начнут сейчас бросать на арену свои шляпы, потому что букеты отдали уже Барановскому и Семенову-Булкину.
— Обойдемся без букетов, а из всех шляп я предпочел бы сейчас старушечий капор, чтобы надеть его поверх этой дурацкой повязки. Неохота возвращаться в больницу, но поваляться еще придется.
Несмотря на то, что Барановский и Семенов-Булкин поспешили уйти, масса народу в амфитеатре — особенно в самых верхних рядах — продолжала сидеть.
Солдаты, рабочие, городские обыватели, смеясь и переговариваясь, наблюдали за группой большевиков, замедливших у стола президиума.
— Смотри ты, даже не хотят расходиться! — сказал Георгий Коростелев, тоже обрадованный исходом дела. — А сначала недоумевали: кто, мол, такой явился — забинтованный?
«Казак по крови, казак по службе, казак по духу, — захлебываясь от восторга, писали оренбургские правые газеты. — Несмотря на угрозы, он не уронил казачьего достоинства, и войско оренбургское, видя деятельность своего казака Александра Ильича Дутова, крепко задумалось и вызвало его к себе на войсковой круг».