Шрифт:
Савраска похрустывал в стойле сеном, храпал. Вечером Иван Иванович почистил его, намочил старых сухарей с отрубями, сделал мешанину. Уходить со двора, от собственной лошади, он не собирался: прилег на телегу, подмял в изголовье пучок сена. Лежал с открытыми глазами… Теплая волна обмыла сердце Ивана. Советская власть! Все мужики душой ринулись к этому чистому небу. Хвалят большевиков. Хвалят ревтрибунал, где верховодит Терешка, дорогой его зятек, хвалят Макарку. Макарка, он сильно степенный и сурьезный и раньше был. А сейчас спуску никому не дает. И все по правде: зазря кобелем не кинется. По избам ходит, смотрит, кто как живет… А с буржуев этих побольше можно бы контрибуции-то слупить. У них позакопано, поди.
Под утро стало холодно. Иван Иванович поднялся, подбросил Савраске свеженького сенца, погладил его по крупу, направился в избу. Вот в эту минуту и услышал он выстрел где-то в соседях, вроде у Терехиного дома. Прошлепал кто-то по грязи бегом мимо Ивановой ограды. Выскочил Оторви Голова за калитку, разглядел в темноте: убегает в степь человек… Что-то неладно.
Писарь Сысой Ильич в эту ночь тоже не спал. Он ворочался на кровати, вскакивал. Хватал лежащий под подушкой шестизарядный наган. «Ограбили совсем краснозадые. Опозорили. Даже законную жену отобрали, — он поскрипывал зубами. — Бить надо. Жечь. Пороть насмерть. Вот что надо делать».
Перед утром он надел охотничью кацавейку, сунул в карман оружие. Поколесив по деревне, приблизился к домику Терехи. Вошел в палисадник. В кухонном окошке горел свет. Писарь приник к самому стеклу, разглядел Марфушку. Она лениво потянулась, недавно, видимо, вставши, подошла к печке. Поковыряла горевшие ярко березовые дрова, повернулась лицом к окну, о чем-то задумалась. Из-под тесной кофточки, не застегнутой на крючки, видны были овалы располневших, наливающихся грудей.
Писарь тщательно прицелился через стекло в левую грудь, нажал спуск… Вскочил с кровати Тереха. Выбежал на кухню. Марфуша стояла у шестка, сжав прострел руками. Сквозь пальцы красными ручейками хлестала кровь.
— Марфушенька! Родненькая моя!
— Тереша, — она будто с удивлением посмотрела на возлюбленного. — Ничего, Тереша, я выздоровею… Ничего.
— Родненькая! — он схватил ее на руки, и она, дернувшись всем телом, будто от озноба, обмякла.
Иван Иванович прибежал к Терехе, когда тот положил уже покойницу на лавку. Не стало у Ивана Ивановича дочки.
Полторы недели мотался Тереха Самарин — председатель Родниковского ревтрибунала — по деревням волости. Искал звериные следы убийцы. Измучил милиционеров, копя, высох сам. Лицо стало черным, облупился ястребиный нос.
— Врешь, не уйдешь, гад! — хрипел. Однажды вечером прибежал к нему Иван Иванович, возбужденный необычно.
— Засек я, Тереха, его. Знаю где. Ты слушай.
— Говори, чего ростишься?
— Отец поди я, тоже искал! Только тебе не говорил… Вот…
В маленькой деревушке под названием Гнилая в огороде у лавочника Лаврентия, взбухшем от растаявшего снега, как рассказывал Иван Иванович, ясно видны следы. От дома торговца до огромного стога овсяной соломы, уметанной на гумне, высушенная подошвами тропинка. Закоробилась под апрельским солнышком. Проверил Тереха: днем к стогу никто не ходил. Две ночи лежал у прясла, в зарослях старой крапивы, ждал. На третью, под утро, скрипнули задние ворота Лаврентьева пригона. Завернувшись в собачью доху, вышел в огород хозяин. Будто матерый, огляделся по сторонам, втянул ноздрями воздух, пошел к стогу.
Заклацали у Терехи зубы. Тенью скользнул он вдоль огорода за Лаврентием, прислушался. Лавочник шел не оглядываясь. «Туп-туп-туп», — слышались впереди его шаги. И вдруг исчез. Тереха всматривался, вслушивался. Бесполезно.
— Врешь, не уйдешь, гад! — он прижался грудью к стогу соломы, потянул на себя пучок и замер.
— Что нового-то? — спрашивал в стогу писарь.
— Почти что ничего, Сысой Ильич.
— За мной-то охотются?
— Каждый день в деревне бывают. Да ты не боись. Эта халупа надежная. Никто не знает, что внутри балаган.
— А ночами-то не сторожат меня?
— Безрукий и тот уезжает.
— Не приведи господь с ним повидаться.
Тревожно загоготали в камышах дикие гуси. Рванули переливами на ближних токовищах короткую первую песню глухари.
— Ну, ты иди давай. А я усну немного, — сказал Лаврентию писарь. — Наблюдай за всеми ихними делами. Мне все докладывай. Долго они не продержатся.
— Поскорее бы. Иначе разорят в корень. Ну, бог с тобой. Завтра приду.
— Прощевай!
Замолкли лавочниковы шаги. Глухо стукнули ворота, лязгнула щеколда.
— Ох-хо-хо, — вздохнул в стогу писарь. — И когда она кончится, власть большевистская, проклятая, мать ее!
Писарь молился. А ночь перед рассветом сгустилась, затихла. Ни звука, ни шороха.
— Кажется, пора, — решил Тереха и пошел к потайному выходу в балаган. Нашарив огромный сноп соломы, приваленный к скирде, потянул его на себя, отбросил, спокойно позвал: