Шрифт:
Всю ночь я торопливо шел по лесу, уходя все дальше и дальше от погони. Вокруг уже давно все стихло, но мне по-прежнему чудились голоса преследователей. Ночная стужа сковала снег. Деревья скрипели и стонали. Поляна, через которую лежал мой путь, была залита голубым морозным светом. Плывшие по небу облака приоткрыли на мгновение молочно-тусклый ломоть луны. А я все шел, углубляясь в лесную чащу; ночь была слишком светла, чтобы укрыть меня. Под утро усталость вынудила меня остановиться. Прислонившись к дереву, я жевал снег и кору. Тут мне вспомнился Голлерн, а вместе с ним и то, как я очутился здесь, мне вспомнилось мое путешествие, мои планы, но все это находилось в такой невероятной дали, что было мне едва понятно.
Город [5]
Утверждение, будто я предался безделью по чистой лени, нельзя признать справедливым. Хотя на первый взгляд оно похоже на правду. Я встаю, за редким исключением, не раньше одиннадцати, потом, не умывшись и не приведя в порядок одежду (я в ней же и сплю), нетвердой походкой спускаюсь по лестнице с четвертого этажа, где находится моя конура, и с полуслипшимися глазами выползаю на улицу, на свет божий. Сияет солнце — я посылаю ему проклятия, а если солнце скрыто тучами или того хуже — льет дождь, я ругаюсь пуще прежнего. В моем положении дождь означает, что надо прятаться, «надо прятаться» в большинстве случаев означает «зайти в кабачок», а «зайти в кабачок» означает тратить деньги, что невозможно, когда таковых не имеется. А поскольку я уже который месяц сижу без работы, с деньгами у меня туго. Но здесь, в городе, это обстоятельство мало кому заметно, потому что без работы ходит каждый второй, богатых просто нет, а бедны поголовно все. Изо дня в день только и разговоров что об увольнениях, притом массовых. С газетных страниц человеку постоянно бьет в глаза слово КРИЗИС и еще одно выражение, куда более непонятное, куда более жуткое, — МИРОВОЙ ЭКОНОМИЧЕСКИЙ КРИЗИС; все это слова, которые, по сути, ничего не объясняют, но люди произносят их, чтобы вообще хоть что-нибудь произнести. Меня эта говорильня, по правде сказать, давно не занимает. Ужасное стало будничным, и я свыкся с этим кошмаром. Раз уж ты не в силах ни улучшить, ни ухудшить положение дел, будь то своих собственных или чужих, примирись с мыслью, что все идет своим чередом, мир меняется сам по себе, меняется непрерывно, и только в твоей жизни все остается по-прежнему.
5
Чаще всего я сижу прямо у ворот своего дома. Колени и спина дрожат от слабости. Я беру в рот щепку, двигаю ее языком туда-сюда и сглатываю слюну, обильно выделяющуюся ввиду отсутствия завтрака. Щепка — вещь исключительно ценная, от нее во рту возникает ощущение чего-то съестного. Правда, при этом можно уколоть губы. И тогда выступит кровь. Сижу ли я на ступеньках справа или слева — наш привратник все равно недоволен. Сяду слева — он гонит меня направо, отдыхаю справа — гонит налево. В эти минуты его физиономия дьявольски серьезна.
— Паразит! Паразит нахальный! — кричит он, всякий раз давая мне повод заметить, что ему впрямь не мешало бы поохотиться на паразитов, скажем на клопов, которых в нашем доме больше чем достаточно. Его тявканье влетает мне в одно ухо и вылетает в другое. Я слишком устал, чтобы напрягаться еще и из-за него. Обыкновенно я даже засыпаю и вздрагиваю от испуга, когда в меня пуляют камнями уличные мальчишки или когда — а это, увы, бывает крайне редко — в мою шляпу падает монета. Где бы я ни был и чем бы ни занимался, шляпу я всегда кладу перед собой: ловлю шанс. Но сколько ни расставляй человеческой щедрости капканов, их все равно будет мало.
Район, где я обитаю — беднейший в городе. Улов тут у меня, естественно, невелик, и вместо милостыни со всех сторон сыплются обидные ругательства или советы типа: «Шел бы работать, не калека, поди». К вечеру я перебираюсь в более приличную часть города, хотя «приличной» ее можно назвать лишь с большой натяжкой. Весь этот город от окраин до центра тонет в грязи и запустении. Окруженные угольными шахтами, каменоломнями, заводами и терриконами, дома, улицы да и сами горожане окрасились в какой-то копотно-ржавый цвет. Коренные жители так привыкли к грязи, что уже не замечают ее. Зато люди приезжие невольно поднимают воротники, закрывают рот платком и, едва переступив порог гостиницы, мчатся в ванную. Поначалу это угнетало и меня. Теперь моя одежда разве что колом не стоит, а я и рад, поскольку жалкий вид есть наипервейший залог успешного попрошайничества. Конечно, больших денег я не соберу — те, кто подает мне на бедность, сами не слишком богаты — и потому прибыток не задерживается у меня в кармане, а отправляется дальше, к хозяину водочного завода. Моя обычная доза спиртного — сущий пустяк для здорового, крепкого мужчины. Но в моем нынешнем состоянии достаточно двух стаканчиков рома, чтобы я уже был пьян в стельку. Часто утром я прихожу в себя, лежа с остекленевшими глазами в сточной канаве. Тогда я хохочу как полоумный, хлопаю себя по лбу, ползу к ближайшей колонке и сую голову под холодную воду. То-то блаженство!
Я еще помню, как пришел в этот город и подумал, что, наверное, народ здесь живет богато и уж что-нибудь от этого богатства мне да перепадет. Я стоял на горе, вниз по крутому склону сбегала извилистая дорога, а у подножия, на морском берегу, лежал город — дымились фабричные трубы, у причалов белели корабли, а дальше простиралось бескрайнее серо-зеленое море, рябое от белых барашков, и над морем звенел ветер, звенели голоса, как будто кричавшие мне: «Приглядись получше, деньги здесь сами плывут в руки, а в воздухе парят банкноты!» Тут я заметил сверкнувшее над бухтой облачко пыли и счел это добрым знаком. И что же? Первый мой день в этом городе ничуть не отличался от последнего: начала не было, был лишь отсроченный, медленный конец. Но мог ли я предвидеть все это, когда смотрел с горы на окутанную дымом низину, туда, где окна и крыши домов мерцали, словно россыпи золотых монет? Над кораблями в гавани кружили чайки, и белизна их крыльев казалась мне сродни свежему снегу. Крутые безлесные горы полукольцом обрамляли бухту и город и, врезаясь в море, растворялись в светлой дымке. Мне хотелось стать птицей, отважно ринуться в бездну, чтобы, распластав руки, завладеть сразу всем. Я воображал себя соколом. Сегодня я понимаю, что был самой обыкновенной голодной вороной.
С того дня, как я поселился в этом городе, время пролетело с невероятной быстротой. Поинтересуйся кто-нибудь, сколько я уже здесь торчу, вряд ли я сумею дать точный ответ. Но поскольку никому это не интересно, с меня довольно знать, что миновало лето и началась осень. Пауки в моей комнатенке осоловели и ловятся без особого труда. Ранним утром, когда я просыпаюсь первый раз, стоит чертовский холод. В щелке между старыми мешками из-под угля, заменяющими мне оконные занавески, брезжит унылый день. Повсюду валяются дохлые мухи. Меня это, правда, мало беспокоит. Я нащупываю возле кровати бутылку водки и длинным глотком отправляю в утробу обжигающую жидкость. По телу разливается тепло, и я снова проваливаюсь в сон или, лучше сказать, в беспамятство. К полудню не помогает даже самый большой глоток: несмотря на туман в голове и общую слабость, спать уже невозможно. Каждый день я задумываюсь над тем, для чего, собственно, вообще встаю с кровати, но каждый день поднимаюсь вновь, так и не решив почему, — таков я во всех своих поступках. Я откидываю волосы с лица, тру глаза и нос. При этом взгляд мой часто падает на скомканные газеты, которыми я с вечера укутываю поясницу, и выхватывает из текста отдельные слова. Затем я ковыляю к окну, сквозь дырку в мешке смотрю на улицу и хохочу идиотским смехом. Особенно смешат меня слова вроде УБЕЖИЩЕ, АППЕНДИКС или ПОДДЕРЖКА ОБЕЗДОЛЕННЫХ. На полу возле кровати валяются красные и голубые сигаретные пачки. Я снова и снова ищу в них сигаретку, хотя отлично знаю, что они пусты. Стоит мне раз-другой нагнуться, как комната начинает плыть у меня перед глазами, пол уходит из-под ног. Я воображаю себя на корабле, далеко в открытом море, и, хотя это чистейший бред, мне кажется, что море сулит богатство, или пропитание, или надежду на сколько-нибудь сносную жизнь. Я знаю, это всего лишь глупые фантазии, и часто говорю вслух: «Идиот! Несчастный ты идиот!» Но, как правило, этот спасительный прием дает осечку. Когда я смотрюсь в настенное зеркало и, по мере того как я к нему приближаюсь, моя физиономия становится все больше и больше, я непроизвольно складываю губы в толстый бугристый бантик, затем открываю рот и оскаливаю прокуренные зубы, покрытые похожим на плесень налетом. Так и стою до тех пор, покуда не встречаюсь взглядом с самим собой: я вижу круглый черный зрачок в радужной оболочке, зачарованный своим зрачком, я не в силах сдвинуться с места, но мало-помалу во мне поднимается дикий страх перед этим неподвижным изображением, которое вроде бы должно быть отражением меня, но почему-то не имеет со мной ничего общего. Мне вдруг начинает казаться, что за спиной стоит какой-то незнакомец, чужак, незваный гость, убийца, — я резко оборачиваюсь и неистово молочу кулаками воздух. Когда, запыхавшись, я наконец утихаю посреди комнаты — четыре шага в длину, четыре в ширину — и смотрю на грязную голую стену или на вытоптанный линолеум цвета блевотины, мне порой кажется, что я окончательно спился и сошел с ума. Ценой больших усилий я восстанавливаю душевное равновесие, нередко с этой целью я бьюсь головой об стенку или о железный каркас кровати, покуда теплой приятной струйкой не потечет кровь. Вот он — ты, думаю я, разглядывая свежую, медленно засыхающую на пальцах кровь. В стену стучат соседи и орут: «Эй, потише там!» Я и ухом не веду, но, если они меня уж особенно взбесят, запускаю в стену пустой бутылкой.
Своей ненавистью соседи меня прямо со света сживают. Ютятся они в точно такой же убогой мансарде, как я, но воображают, будто я им не ровня, будто можно смотреть на меня сверху вниз — потому только, что сумели раздобыть какую-никакую работенку и где-нибудь на фабрике сподобились за гроши мести двор или вывозить мусор. Вся их жалкая философия исчерпывается фразой: «Нам живется лучше, поскольку мы работаем и соблюдаем во всем приличия!» Встречаясь со мной на лестнице, они плюют мне под ноги и вообще стараются всячески выказать свое презрение. Я со своей стороны могу им лишь посочувствовать, ведь живут они в вечном страхе за свою паршивую должностишку, день и ночь думают о часе увольнения, когда им придется стать на одну доску с тем сбродом, на который они сейчас поглядывают свысока. Что до меня, то я давно оставил мысль устроиться на работу. Будет возможность наняться поденщиком-чернорабочим — наймусь. И не более того. Бросьте вы, наконец, морочить себе голову, думаю я, проходя мимо биржи труда, где бурлят толпы безработных. Эти люди так взвинчены, словно боятся, что до них не дойдет очередь за счастьем, каким тут якобы можно запастись на всю жизнь. Нельзя предаваться отчаянию, полагают они, наоборот, нужно быть проворным, решительным, готовым тотчас использовать подвернувшуюся возможность. Того, что такая возможность не существует и никогда не представится, а сами они уже превратились в настоящих доходяг, они намеренно не замечают. Поиск работы стал у них манией. И кто знает, быть может, как раз в то самое время, пока эти горемыки толкутся на бирже, в другом конце города ищут рабочую силу, нанимают людей?! Стоит прошелестеть малейшему слушку, как они сразу приходят в движение, бегут, обгоняя друг друга, словно речь идет о жизни и смерти. Но почти всегда их усилия напрасны. Примчавшись на место, они узнают, что никто не требуется, никого на работу не берут, просто кто-то позволил себе шутку, пошлую, глупую шутку, и нечего им тут путаться под ногами, убирались бы лучше подобру-поздорову. С пунцовыми пятнистыми лицами и дергающимися кадыками они отправляются восвояси. Но уныние их непродолжительно. Уже на следующий день, умытые и прилизанные, они вновь выстраиваются перед биржей. Биржа — это вместительное здание, огромное, как корабль, можно даже сказать — океанский исполин, и в то же время слишком маленькое, явно слишком маленькое, потому что на борт взято слишком много надежд; если бы надежды обладали физическим весом, здание это неминуемо потонуло бы в земной пучине.