Шрифт:
Как все здесь было безобразно; и даже зелёная шерсть, которая наматывалась и наматывалась на катушки, не походила цветом ни на траву, ни на тростники, а была унылого грязно-зеленого оттенка, который очень соответствовал мрачному городу и хмурому небу.
Даже когда Мэри Джейн глядела поверх городских крыш, то и здесь ей виделось уродство. Дома, должно быть, прекрасно знали об этом, ибо упрямо тщились при помощи убогого гипса имитировать колонны и греческие; храмы, притворяясь друг перед другом такими, какими, на самом деле не были. Люди выходили из этих домов и снова исчезали внутри, наблюдая год за годом обман краски и притворство штукатурки, — до тех пор, пока краска не начинала облезать, а гипс осыпаться. Души несчастных хозяев этих жутких домов стремились стать другими, лишь до тех пор, пока это им не надоело.
По вечерам Мэри Джейн возвращалась в свою комнату. И только после этого — когда ночная тьма укрывала город, когда загорались в окнах огни и то там, то проглядывали сквозь дым редкие звезды — ее душа могла разглядеть в городе нечто прекрасное. В такие часы Джейн готова была выйти из дома, чтобы любоваться ночью, но этого не позволила бы ей старая женщина, чьему попечению она была вверена. И дни, вставая по семь в ряд, превращались в недели, а одну неделю сменяла другая, но все дни в них были одинаковыми. И все это время душа Мэри Джейн тосковала о чем-то прекрасном, но не находила ничего; правда, по воскресеньям она отправлялась в церковь, однако, когда она выходила из собора, город казался ей еще более серым, чем прежде. Однажды она решила, что лучше быть Диким существом на пустынных болотах, чем обладать душой, которая тщетно тянется к прекрасному, но не может найти утешения. С того дня Мэри Джейн твердо решила избавиться от своей души, а потому рассказала свою историю одной из фабричных девушек и закончила так:
— Я вижу, что другие девушки бедно одеты и выполняют бездушную механическую работу; наверняка; у некоторых из них нет души и они возьмут мою. Но подруга ответила ей:
— У всех бедняков есть душа. Это единственное, что у них осталось.
Тогда Мэри Джейн стала присматриваться к богатым, где бы они ей ни встретились, но тщетно искала кого-то, у кого не было бы души.
Как-то днем, в час, когда машины отдыхали и человеческие существа, которые присматривали за ними, — тоже, со стороны болот подул легкий ветер, и душа Мэри Джейн вдруг затосковала и опечалилась. Чуть позже, уже стоя за воротами фабрики, она не могла противиться своей душе, которая заставляла ее петь, и с губ ее долетела дикая песнь, прославляющая болота. И в эту песню вплелись ее плач и тоска по дому; по гордому и властному голосу Северного Ветра и его прекрасной дамы-метели; по тем сказкам и колыбельным, что шепчут, склоняясь друг к другу, камыши, и что знают чирок и зоркая цапля. Ее песня-рыдание неслась над заполненными толпой улицами. Уносилась все дальше песней безлюдных и диких свободных земель, полных чудес и волшебства, потому что были в сработанной эльфами душе Мэри Джейн и голоса птичьих стай, и органная музыка над топями. А в это время мимо шел с товарищем синьор Томпсони, известный английский тенор. Они остановились послушать, и все люди на улицах тоже замерли.
— В мое время даже в Европе не было ничего подобного, — молвил синьор Томпсони.
Так в жизнь Мэри Джейн ворвались перемены.
Синьор Томпсони написал кому следует, и в концов все устроилось так, что через несколько недель Мэри Джейн должна была исполнять ведущую партию в оперном театре «Ковент Гарден».
И она поехала в Лондон учиться.
Лондон с его уроками певческого мастерства оказался куда лучше, чем город в центральной Англии с его страшными машинами, и все же Мэри Джейн не была свободна и не могла отправиться жить у края болот, как ей хотелось. И она по-прежнему стремилась избавиться от своей души, но не находила никого, у кого бы не было собственной. Однажды: ей сказали, что англичане не пойдут слушать ее, если она будет называться просто мисс Траст, и спросили, какое имя она бы предпочла.
— Я хотела бы называться Жестоким Северным Ветром, — сказала Мэри Джейн. — Или Песней Тростника.
Но ей объяснили, что это невозможно, и предложили стать синьорой Марией Россиано, и Мэри Джейн тотчас дала согласие, как покорилась она, когда ее увозили от викария; Мэри Джейн по-прежнему очень мало знала о том, почему люди поступают так, а не этак.
Наконец настал день выступления, и это был зимний, холодный день.
Синьорина Россиано вышла на сцену на глазах переполненного зала.
И запела.
И в ее песне слились воедино и прозвучали все устремления и порывы ее души. Души, которая не могла отправиться в Рай, но могла только поклоняться богу и понимать тайны музыки. И вот тоска Мэри Джейн вплеталась в эту итальянскую песню, подобно тому, как перезвон овечьих колокольчиков несет в себе бесконечную тайну холмов. Тогда в душах, что собрались в этом переполненном зале, возникли мысли о великих временах, — воспоминания, которые, казалось, уже давным-давно были мертвы, но при звуках чудесной песни снова надолго ожили.
И странный холод разлился по жилам тех, кто слушал синьорину Россиано, словно все они стояли на краю унылых болот, обдуваемые Северным Ветром.
И некоторых эта музыка заставила печалиться, некоторых — сожалеть. А некоторым подарила неземную радость, а потом — совершенно неожиданно — ее мелодия с протяжным стоном унеслась прочь — совсем как зимние ветры, которые покидают болота, когда с юга приходит Весна.
Так закончилась эта песня, и великая тишина окутала весь зал подобно туману, негаданно вторгшись в окончание легкой беседы, что вела со своим приятелем Селия, графиня Бирмингемская.
В этой мертвой тишине синьорина Россиано бросилась бегом со сцены и появилась вновь в проходе среди слушателей. Подбежала прямо к леди Бирмингем.
— Возьмите мою душу, — сказала она. — Это очень хорошая душа: она умеет поклоняться Богу, понимает смысл музыки и способна грезить о Рае. А если вы отправитесь с ней на болота, то увидите удивительные и красивые вещи; например, там есть чудесный старинный городок, где дома выстроены из прекрасных бревен, а над улицами витают древние духи.