Зеленко Вера Викторовна
Шрифт:
— Что это? — с брезгливой гримасой спросил он.
— Это пьеса, — Настя начала сползать до просительной интонации.
— И? — раздраженно и коротко произнес Горяев: некогда ему было разбираться с донимавшими его графоманами.
— Это пьеса о Сергее.
— А вы, собственно, кто? — не церемонясь, спросил он.
Настя смутилась:
— Я его поклонница.
Она задумалась на мгновение, но так и не нашлась, что добавить.
— Это еще не повод писать пьесы, — едко заметил режиссер.
— К тому же я студентка филологического факультета.
— И что? На каком вы хоть курсе? — что-то все-таки его зацепило в этом бледном создании.
— На третьем.
— И вам не больше двадцати? — он взглянул на нее оценивающе.
— Да! — Настя опустила глаза.
— У вас, что, все там такие ранние и прыткие? — с усмешкой поинтересовался он.
— В каком смысле? — Настя вдруг надумала обидеться.
— Все выдают «на гора» шедевры прямо со студенческой скамьи?
Настя совсем растерялась.
— Ладно. Почитаю. Телефон указан? — неожиданно согласился он. Видно, понял, что не отделается так просто от назойливой девицы.
— Да! — сдержанно ликуя, воскликнула Настя.
— Позвоню, — и он, кивнув головой, стремительно растворился за служебной дверью.
Настя просто взмокла. Она не предполагала, что ее примут столь враждебно. Ей было невдомек, что к ней отнеслись весьма дружелюбно, что в этом жестком мире, где тесно даже гениям, чтобы показать Мастеру свою работу, пишущие люди идут порой на разные неблаговидные уловки, и даже детально разработанный план и тонко выстроенное действо не всегда приносят успех. Здесь никого не ждут! Театров слишком мало, а страждущих славы и успеха легионы. И не всегда им важно, что сказать, но важно так сказать, так выкрикнуть, чтобы быть услышанными миром. И не об истине они пекутся. Быть избранными хотят. Быть приобщенными к сонмищу великих.
Театр разваливался. Как только было задумано строительство второй сцены, сразу все пошло и поехало наперекосяк. Это как мечта о другой женщине или о новой семье. Мир вокруг теряет цельность, и человек не знает, где он подлинный. Сразу пошли разговоры о том, какая сцена будет главной. А раз одна из сцен предполагается основной, то и состав актерский, само собой, будет играть на ней основной. Но тогда у второй сцены будет свой состав и свой главреж, который никогда не смирится с тем, что не достоин лучшей участи. Вот вам и конфликт, не разрешимый и вечный.
Словом, мало-помалу труппа театра разбежалась на два лагеря, и с этого момента началось разрушение души театра. Каждый переживал разлад по-своему. Кто-то еще кичился тем, что включен в основной состав, но самые тонкие, самые нервные натуры сразу же почувствовали: прочная, казалось бы, ткань спектаклей вот-вот начнет расползаться: сначала по швам, а потом и вовсе в самых неожиданных местах.
Заговорили шепотом о диктате Горяева, о том, что он утратил чутье, что ему надо почаще бывать в театре, а не летать по всевозможным фестивалям с кучкой выскочек и самозванцев. В этом была доля правды, но далеко не вся правда.
Не только театр Горяева переживал не лучшие свои времена, вся страна жила в состоянии ширящегося кризиса, неотвратимо надвигающегося коллапса. Благодаря ослабевшей цензуре народ вдруг увидел, что не боги горшки обжигают, что и в руководящей элите нет единства, а раз там, наверху, не могут договориться между собой, то, стало быть, близок конец света и да здравствуют смутные времена.
За стенами театра текла жизнь, далекая от его интересов и проблем. Казалось, люди потеряли вкус к жизни, ко всему, что не касалось их дома, их семьи, их холодильника. И все же в северной столице народ еще худо-бедно ходил на премьеры, обсуждал достоинства спектаклей, судачил об известных актерах. Чуть дальше, в глубинке, люди жили своей нелегкой жизнью. С уходом последнего истинного генсека, ставшего почти родным, народ нутром своим почуял: закончилась эра устоявшейся, привычной жизни, когда на трешку можно было продержаться неделю, а на очередь на квартиру надо было просто стать смолоду, и тогда, глядишь, к сорока годам, как раз к тому моменту, когда подрастут дети, можно будет съехать от ненавистной тещи. Чтобы совсем скоро окончательно повзрослевшие дети по тем же причинам точно так же возненавидели бы тебя. В общем, главное было вовремя обзавестись потомством, все остальное шло своим чередом.
Лена в очередной раз осознала: что-то неладное творится в датском королевстве. Это случилось утром, когда налегке, в джинсах и потертой курточке, она выбежала за хлебом и молоком в ближайший магазин. Из подворотни дома, на котором, между прочим, значилось, что в таком-то году в таком-то веке в этих стенах умер великий полководец Суворов, выкатилась парочка: мужик выглядел сносно, хотя определенного рода страсть уже отразилась на его лице, молодая женщина была чудовищно безобразной. Она вертко подкатила к Лене, прошамкала беззубым ртом в радостном предвкушении: «Давай рубль, третьей будешь!»
Кровь ударила Лене в виски. Она рванула от несчастной парочки прочь, руки ее дрожали, беспомощный гнев заливал душу. Господи, дожила! Шавка из подворотни средь бела дня предлагает ей выпить. Ей, актрисе одного из самых приличных питерских театров. Как такое вообще могло случиться?! Где и когда женщины научились пить, как мужики?! В стране творилось черт знает что.
А между тем Лена собиралась в этот день на капустник по случаю очередного юбилея Горяева. Идти не хотелось. Настроение теперь и вовсе упало до нуля.