Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
– Значит так, гражданка Чепик, – все еще жестко, но уже не так, обратился он к Зине, продолжающей подвывать, хотя и с меньшей амплитудой, – про встречу ту нашу забудешь до конца жизни, ясно? – Зина, на секунду выйдя из качки, кивнула с несчастным видом и с надеждой в глазах посмотрела на чекиста. – Второе, – с заданной суровостью в голосе продолжил Глеб, – спросят если, почему со мной не связалась, скажешь, не нашла, искала, но найти не сумела быстро, а ждать, думала, нельзя, думала, уйдет враг, схоронится. Ясно? – Зина снова кивнула, ей снова было ясней не бывает.
Сейчас она готова была кивнуть любому, чтоб только все это закончилось, весь этот страшный день, вся эта ужасная прошлая ночь, все то, что она сделала с Семеном Львовичем, с Розой Марковной, со всей их интеллигентской семьей и с собой тоже сделала…
– И последнее, – чуть смягчив интонацию, выдал старший майор, – на будущее учти: будешь послушной, не будешь допускать больше глупых ошибок – прощу. Но знай: время пройдет, уляжется это дело, так или иначе, а груз твой на тебе останется, – он кивнул в сторону гостиной, туда, где ждал его Борис, – вся вина твоя и подлость вся – все останется при тебе, и это все только мы с тобой знаем, больше никто: мы да Лубянка. И еще совет: уезжай подальше, пока суд да дело, на родину езжай, на Украину, и чтоб никто тебя не нашел, если чего. Так оно для всех лучше будет, а главное, для тебя самой, ясно?
Зина снова согласно мотнула головой, думая, что никакой родины теперь у нее нет, как нет никого и ничего на этом свете, кроме этой обиженной ею семьи и каморки при кухне.
В этот момент откуда-то снизу, начавшись от самого верха табурета и упершись в самое горло, накатила тупая соленая волна; по пути она успела резким спазмом пережать живот, затем так же быстро перекатиться в желудок и, вывернув его наизнанку, вылететь вон вместе с его содержимым за два сильных толчка. Ни приготовиться к этому, ни отвести голову Зина не успела. Глеб успел, однако, отпрянуть в сторону и потому остался незамаранным. Он посмотрел на домработницу, и в нем шевельнулась жалость:
– Ты чего, беременная, что ли? – спросил он наобум, не рассчитывая на положительный ответ, а больше с издевкой победителя.
Зина кивнула, не оборачиваясь с колен, чтобы не показывать лица, продолжая подтирать за собой рвоту, тем самым подтвердив случайную догадку Чапайкина.
Глеб присвистнул:
– Ну-у-у девка, тогда многое понятно. – Он нахмурил лоб и задумался. – А плод Мирского, да? – Она снова сделала короткий жест согласия и снова не повернулась.
Это было еще более кстати – то, о чем только что узнал Глеб. Это означало прикрытие по всем направлениям: домработница обвиняет академика в отместку за беременность и это сильнейший мотив, а он, ответственный сотрудник НКВД Чапайкин, пробует пресечь клевету, если развернется пущенная версия. Далее, для Зины уже обязательное, а не просто желательное в этом случае исчезновение, лучше всего невозвратное, дабы не возбуждать у Розы вопросов про живот, когда время придет и хоть как-то частично искупить свою вину перед семьей. Да и для него самого отъезд ее будет гарантией непричастности к делу Мирского, отсутствия свидетельства об имевшейся дружеской связи с ними и даст возможность свободного маневра в действиях и объяснительных мотивах.
Все это Глеб просчитал за пару секунд и удовлетворился состоянием собственных ответов на текущий момент. Оставалась чисто человеческая составляющая: реальное сочувствие и натуральное сострадание.
И то и другое, кстати, на самом деле в арсенале Чапайкина по отношению к Мирским имелось, и поэтому эту сострадательную часть он оставил для Бориса – теперь же и для Розы Марковны – ближе к вечеру. В оба адреса Глеб Иваныч произнес, согласно последней разработке, нужные слова, оставив невнятную долю надежды и произведя на свет два-три неконкретных обещания оказать содействие в получении правдивой информации.
Поднявшись к себе после нервического визита к Мирским, он обнаружил дома свою милую студентку, жену Алечку. Глеб подсел к ней на купеческий диванчик, что остался от Зеленских, приобнял за талию, поцеловал в надушенный завиток над шеей и с искренней досадой в голосе подвел печальный итог:
– Какая ж она дура все же, Зинаида эта… – затем он нанес Алевтине вторичный поцелуй в то же место и пробормотал, заводя руку под юбку к жене. – Нет на свете ничего страшнее глупости, Альчик, ничего… – Глеб явственно ощущал, как снизу подбирается желание и начинает точить его, упершись в кадык, и тогда он мягким движением притянул супругу к себе и потянул вниз, к диванным подушкам, нашептывая ей на ухо: – Даже подлость не так страшна, как глупость, даже предательство…
Потом уже, когда Глеб Чапайкин оторвался от Алевтины и выдохнул вместе с последним толчком остатки накатившего не ко времени приступа страсти, понял он, что весь этот непростой день получился для него честным и удачным, несмотря на изначальный страх и сменившую страх досаду. Но досада его из-за Мирских была искренней, сочувствие к ним – настоящим, раздражение от собственных ошибок оказалось не слишком серьезным, самочувствие – вполне, не хуже обычного, усталости не ощущалось никакой и поэтому настроение, если подвести черту, – удовлетворительным.
Ну а страх, что подступил в первый момент, в самый лишь первый миг, продлившийся секунды, не более того, оказался фальшивым, вымышленным, чужим, поскольку главным в Чапайкине по-прежнему оставались мужская выдержка, чекистское самообладание и сопутствующая должности уверенность в правоте дела. Дела, какому был всецело предан, которое чувствовал, словно бабу, любил, понимал, служил верой, правдой и собственным, если надо, животом. В общем, все покуда шло нормально, в смысле более или менее…