Шрифт:
— Стало быть, ты хочешь знать, почему мы такие, какие мы есть и что мы вообще делаем? — спросил его Альберт.
Друга прямо посмотрел ему в глаза.
— Идет. Я объясню тебе. — Альберт все еще стоял, прислонившись к двери. — Сегодня в школе ты мне говорил: «Иногда люди бывают и хорошие», а я в ответ рассмеялся. И знаешь, если б они были хорошие, все это здесь было бы тоже ни к чему. Или ты думаешь, нас от этого не воротит? Ты вот пойди к этим «хорошим» людям и скажи им: «Мне негде ночевать, помогите». Может, они и пустят тебя на ночь к крысам в кормовую кухню, и то не задаром. Еще заставят отрабатывать десять дней в поле или выгребать навоз в хлеву. Вот оно как! И всегда будут правы, потому что ты голодранец и обязан им в ножки кланяться. Они же пустили тебя в кормовую кухню! Подумать только, что ты мог там натворить! А вдруг ты поджег бы кухню? Чего потом с голодранца спрашивать — все, мол, они такие. Как клопы или чума! — Альберт умолк, презрительно плюнув на пол. — А вот если у тебя старики богатые, если у вас припрятано кое-что в кубышке, тогда люди сразу делаются хорошими. Поглядел бы ты, как они распинаются, увидев тебя, как рады! И на ночь оставят, и ничего не спросят, и будут еще похваляться, какая, мол, честь! А если ты стыришь у них что-нибудь и дело раскроется, ты только скажи им: я это по ошибке прихватил, — все будет шито-крыто. Вот оно как! Я тебе еще много чего мог бы порассказать. Я давно об этом думаю, хоть башка моя и плоховато на уроках варит. Ты небось один из тех святых, что верят в правду, а? И я верю в нее, только денег у нас нет купить эту правду. Она дорогая, знаешь ли. За нее всегда приходится дороже платить, чем заплатил тот, кому ты ее хочешь доказать. Потому-то мы и врем здесь все напропалую. У нас, видишь ли, монет не хватает заплатить за правду. — Он снова сплюнул на пол и наконец отошел от дверей. — Поэтому мы и сколотили наш Союз. Называем себя мстителями и крадем себе правду, добиваемся справедливости. Не виноваты же мы в конце концов, что все мы голодранцы. И знаешь, бывает ведь и сладко: наберет кто-нибудь кучу денег, а ты ему всю радость испортишь или просто морду набьешь! Приятно так делается. Вроде как каждый день котлеты ешь или шоколад. Котлет-то нам не достается, зато кулаки у нас крепкие, ударят — не обрадуешься, и ничего за это не спросим. Потому у нас и наш Союз, и потому мы так живем. Может, мы тебе надоели уже, а если нет, то можно и продолжить. — Он остановился перед Другой и посмотрел ему прямо в глаза.
Долго Альберту пришлось ждать ответа. Друга понимал, что ребята дурно делали, добиваясь таким образом правды и справедливости. Он чувствовал опасность пути, на который собирался вступить. Но силы, чтобы опровергнуть Альберта, переубедить его в том, что не так надо бороться за правду и справедливость, у него не было.
— Ну как?
— Да… может быть, вы и правы…
— Хорошо. Тогда все ясно. А теперь заруби себе на носу: ты сегодня здесь кое-что услышал, а если тебя примут в наш Союз — услышишь еще больше. Пора тебе знать: каждого, кто болтает о том, что у нас здесь происходит, мы так обрабатываем, что у него живого места не остается. Может, я тебе это уже говорил. Ну, а полиции мы не боимся. От нее нам все равно нет помощи. Зато мы сами себе помогаем — один за всех, все за одного, иначе — крышка! А теперь хорошенько подумай, прежде чем отвечать. — Он снова прислонился к двери. Отсюда ему удобнее было обозревать все вокруг. По правде говоря, Альберт доверял своим ребятам, только когда видел их лица. Повсюду ему чудилась опасность, и он всегда был готов к отражению ее.
— Если возьмете, что ж, я готов… — услышал Друга свой голос, одновременно удивившись и испугавшись.
Он же знал, что это был неверный и дурной путь. На мгновение перед ним возникло озабоченное лицо матери. Но в следующий миг он увидел себя в классе: он сидит один, никто с мим не водится, все презирают его… А здесь ребята предлагают ему свою дружбу. Или, может, это не дружба вовсе? Хотя он и колебался, но отклонить предложение Альберта не мог. Друзья, настоящие друзья! Как часто он мечтал о них! Он готов заплатить за эту дружбу, готов красть деньги, чтобы заплатить за нее. Но ведь дружба не продается и не покупается. Да и сейчас никто от него ничего подобного не требовал, ребята просто предлагали — иди к нам, если хочешь. А то, что они избрали для себя неверный, дурной путь, отступило на задний план, почему-то сделалось совсем не важным.
— Да, я согласен, — еще раз подтвердил Друга. — И никому ничего не скажу.
— «Никому» — очень легко говорить, особенно, когда неизвестно, кому же это «никому», — вставил Ганс, ехидно улыбнувшись.
Улыбнулись и другие ребята, только Сынок оставался все так же невозмутим и спокоен.
— Тогда, значит, мы и определим сейчас, кому это «никому», — сказал Альберт. Ему нравился Друга, и он невольно защищал его. — Никому — это значит и матери не скажешь. Запомни! Все, что делается у нас здесь, в Союзе, касается только нас. — Альберт говорил очень мягко, будто желая придать Друге смелости. — А потом, знаешь, мало только обещать, что ты будешь держать язык за зубами. К примеру, попадешься ты на каком-нибудь дельце, всыплют тебе по первое число — тут уж трудно не проболтаться. Поэтому каждый, кого мы принимаем в Союз, должен перво-наперво доказать, что он способен выдержать и не раскиснуть.
Друга побелел. Не потому, что он дал свое согласие, а потому, что боялся не выдержать испытания.
— А что мне делать? — спросил он.
— Встань! — приказал Альберт, подойдя. — Теперь слушай. Сейчас я тебя стукну. Стисни зубы — это всегда хорошо, когда дерешься.
Друга механически выполнил приказание. В эти секунды он ничего не чувствовал: напряженное ожидание и страх оттеснили все остальное. Как в тумане увидел он, что и ребята и Родика поднялись со своих ящиков и не отрываясь смотрят на него.
Вдруг он ощутил страшный удар по подбородку, и все куда-то провалилось. «Ничего страшного!» — успел он подумать, погружаясь в черноту.
Сознание медленно возвращалось к нему. Первым он увидел Альберта: тот стоял в стороне и разговаривал с кем-то из ребят. Это поразило Другу. Разве они с Альбертом не друзья? Неужели Альберту совсем безразлично, что он лежит тут без чувств? С трудом Друга поднялся.
— Больно было? — спросил Альберт, увидев, что Друга встал. — Мы же знали, что ты скоро очухаешься.
Друга попытался улыбнуться, но у него что-то плохо получалось.
— Приняли меня теперь?
— Нет, — сказал Альберт, — это только начало.
— А что еще?
— Выбирай: хочешь — пятки прижжем раскаленным угольком. Не бойсь, пластырь у нас наготове. Хочешь — отхлестаем кнутом. — При этом Альберт пожал плечами, как бы говоря: сожалею, конечно, но так уж у. нас заведено.
— Тогда лучше кнут, — ответил Друга.
Голос его звучал глухо. На самом деле ему хотелось крикнуть во все горло: нет, нет, отпустите меня, я боюсь! Но это было уже невозможно. Он и не знал, что больней: когда тебя хлещут кнутом или когда прижигают пятки. Кнут он выбрал потому, что тогда мать ничего не заметит, а с прожженными пятками он стал бы хромать, и мама спросила бы почему? А ей он не хотел врать.
— Как знаешь, — сказал Альберт. — Пошли сюда по соседству, там просторней.
Словно приговоренный к смерти, Друга перешагнул порог, остальные ребята последовали за ним. При этом у всех была заметна какая-то нерешительность. Должно быть, путь этот был не из приятных, и они только выполняли обязанность, казавшуюся им неизбежной.
Родика и Сынок остались на своих местах.
А ты разве не пойдешь с нами, Сынок? — удивленно спросил Альберт.
— Неохота, — ответил тот, даже не подняв головы.