Шрифт:
«А теперь ты можешь идти играть с остальными учениками… Но нет, постой! Запомни: немецкий юноша не ябедничает!» Он кивнул, велев мне таким образом удалиться.
На дворе я прежде всего разыскал Сама. Он сидел на земле и рисовал пальцем какие-то странные фигуры в песке. Я опустился рядом и стал рассматривать его рисунки. Немного погодя я произнес:
«Я не еврей. Мне только что наставник сказал».
«Хорошо!» — В голосе Сама звучало разочарование.
Мне стало его жалко.
«Что хорошо? — спросил я. — Что я не еврей?»
Он пожал плечами и отвернулся.
«А я хотел бы быть евреем, — сказал я неожиданно для самого себя. — Мне хотелось бы быть твоим братом».
«Ты мой самый лучший друг».
«А ты — мой», — сказал я.
Он все еще что-то чертил на песке.
«Ты во что это играешь?» — спросил я.
«Это вот небо, — мягко проговорил он. — Ночное, конечно».
«Правда?» — сказал я, ничего не понимая.
Сам пояснял:
«Вот это луна. А это звезды уцепились за небо. Гляди, красиво, правда?»
Я кивал, но на самом деле ничего этого не видел — только песок и какие-то полоски на нем. Однако для Сама это, должно быть, был настоящий небосвод, ночной, конечно, и тысячи-тысячи звезд на нем. Он мечтательно смотрел на свой рисунок, и выражение лица у него было такое, какое, должно быть, бывало у меня, когда я начинал думать о своем дне рождения. Я вспомнил, как он впервые заговорил со мной о своей великой мечте. Каждому хорошему человеку он хотел подарить звезду. Он твердо верил, что когда-нибудь все зло исчезнет и настанет волшебное царство его мечты.
Родителей Сама уже не было в живых. Мать он совсем не помнил: она умерла при его рождении. Отец его был археологом и погиб во время кораблекрушения. Вот Сам и жил со своим дедушкой. Они снимали маленькую, темную квартирку с окнами во двор, куда и солнышко никогда не заглядывало — такой он был тесный и глубокий.
У дедушки была небольшая бакалейная лавка. В ней-то, к великому ужасу деда, мы с Самом не раз устраивали настоящие сражения. Нашим оружием были новые метлы и щетки. А то мы разыгрывали с ним целые концерты на сковородках и кастрюлях.
При этом Сам так веселился, что и я, заразившись от него, помирал со смеху. В таких случаях дедушка, отпустив по нашему адресу несколько нелестных замечаний, в конце концов выпроваживал нас, подарив по монетке.
«Ступайте, ступайте, дети! Купите себе весь мир!» — говаривал он при этом.
И мы убегали, спеша последовать его совету. Беда заключалась только в том, что никто не хотел продавать нам весь мир. И мы очень быстро уничтожали все свое состояние, обратив его в леденцы.
Так пролетели каникулы, начался новый учебный год. И очень скоро появились и первые вестники зимы — иней на деревьях, чуть смерзшийся песок. Почти все свои свободные часы мы были вместе. Мечтали, смеялись, шалили — чудесно проводили время, если бы только можно было забыть о школе. Наш классный наставник стал штурмовиком. Теперь он всегда ходил в точно таком же мундире, как зубной врач. Моя дружба с Самом, очевидно, не давала ему покоя. И он ежедневно попрекал меня ею.
Но все это было пустяки по сравнению с тем, что вынужден был терпеть Сам! Если первый урок вел наш классный наставник, это начиналось с самого утра. Он выкликал наши фамилии и регулярно не называл только одну — Сама. Затем ом щурил глаза так, чтобы оставалась только смотровая щель, как у танка, и спрашивал язвительно:
«Может быть, я забыл кого-нибудь?»
Сам поднимался со своего места, лицо, как у затравленного зверька.
«Да, меня, — говорил он, — меня вы забыли».
«Что это значит «меня»? — грубо спрашивал учитель. — У тебя что, имени нет, или как вообще с тобой обстоит дело?»
«У меня есть имя. Меня зовут Самуил. Самуил Леви».
«Да что ты говоришь? — восклицал учитель, прикидываясь дурачком. — Самуил Леви, значит. Гм. Это же звучит как-то очень по-еврейски… А может быть, ты и впрямь один из этих «евреев»?» — добавлял он презрительно.
«Да, я еврей!» — говорил Сам, мужественно глотая слезы.
«Так, так, еврей! Такой маленький и уже еврей!..»
После этого начинался урок. Но еще долго на лицах многих ребят можно было заметить гнусную ухмылку. Меня так и подмывало плюнуть им в физиономию. С каждым днем все больше учеников ухмылялись этой грязной ухмылкой. Они смеялись, видя, как Сам мучается, считая его шутом или клоуном. Но когда он хотел ответить на какой-нибудь вопрос, заданный учителем, тот делал вид, будто Сам вообще пустое место. Впрочем, Сам не сдавался, не впадал в отчаяние, а только учился еще прилежнее. Он учился лучше нас всех. Никем в моей жизни я не восхищался так, как я восхищался Самом. Когда же, бывало, Сам не знал ответа на какой-нибудь вопрос, учитель тут же вызывал его к доске:
«Леви!»
Сам, опустив глаза, тихо говорил:
«Я не знаю этого».
«Не знаешь? — подхватывал тут же учитель. — Великолепно! Значит, не знаешь? — Потом он начинал кричать: — За что же тогда, по-твоему, платит национал-социалистское государство? За то, чтобы ты, как пиявка, высасывал из нас кровь? И ничего не делал, а? За то, чтобы ты жил как паразит?! Пять! [6] Дневник».
Но и это Сам выдерживал и не плакал. Он выдерживал все оскорбления, не принимая их близко к сердцу. Однако какие-то изменения в нем происходили. Мы уже знали друг друга примерно два года. И того Сама, с которым я когда-то познакомился, давно уже не было. Он стал замкнут, как-то весь ушел в себя, совсем не шалил. Однажды он сказал мне:
6
В немецких школах пятерка — самая плохая отметка, равная нашей единице.