Шрифт:
Монах скосил на него прищуренный глаз.
– Правда твоя, ваша милость, не мешали бы злодии, – проговорил с едва заметной усмешкой, – но я вот не злодий, и ты, прости меня, ваша мость, тоже себя не личишь таким, а в чем же наше с тобой назначение! Чем живешь?
Никто еще не задавал такого вопроса Иерониму Ходкевичу. Против воли почувствовал надобность оправдаться перед смелым монахом.
– Я своим трудом да працей хлопов моих…
– То-то, хлопов, – дерзко вставил монах, – а хлопы – люди все божьи, не твои, не мои…
– От веку так, прошу пана, установлено, и переставить порядок сей никому не удавалось. Один одно дело творит, другой – другое…
– А кабы переставить однажды? – в упор спросил монах.
– Не быть тому! – возразил Ходкевич, раздражаясь твердостью собеседника. – Пытался я у себя неких худопохолек чужому делу учить – заворовали, пся крев.
– Так, может, то дело и впрямь им чужое было, еще бы чего подыскал для них, – усмехнулся чернец.
– Злодей всегда останется злодеем. Я в сем уверился. Добро им творить только людям во вред. «Benefacta mali collocata malefacta existimo!» [12] – заключил Ходкевич, но монах не сдавался.
12
Добро, сделанное недостойному, – дурной поступок (лат.).
– Стало, не зачерпнув воды решетом, ты отбросишь его как негодное, а другой бы муку им просеивал.
– Есть люди, которые постоянно подлы, – зло сказал хозяин.
– Мало ли кто виной тому… – Монах наклонился к Ходкевичу. – Вот ты пытал, какие слова Платоновы надо запомнить, слушай: всевозможные орудия изобрел человек и ясно назвал, к чему что призначено, оттого и польза их видна. Сделал орало – им землю орать. Ветрило поставил – ладью толкать. А человек нарожается без указания, к какому делу приставлену быть. Те, что смогли возвыситься, мыслят – их назначение боле других полезно, и повинны все их считать умными да честными. А которых злодеями именуют, когда и кем к сему призначены? Вот кабы изначала знать о людях призвание их…
– Тогда мы душили бы злодеев в их колыбели! – хрипло засмеялся Ходкевич.
– Не все люди так думают, – тихо сказал монах.
Он раздражал Ходкевича. Невольно поддаваясь силе чужих слов, магнат начинал жалеть о затеянном споре и решил покончить его.
– К какой истине ты зовешь? – зло спросил пан Иероним.
– Ты не достигнешь ни одной, – спокойно ответил монах. – Пока душа твоя скована гневом, истина не посетит разума. Ужели Платон сего не внушил тебе?
Ходкевич почуял насмешку в этих словах. Он встал.
– Не забывайся, чернец! Хвали бога, что совесть моя охраняет тебя!
– Грешная совесть – плохой страж для людей, – ответил монах, подымаясь с кресла, – то не совесть, а гордость шляхетская.
– Эй, берегись!
– К чему мне? – улыбнулся монах, – я и так в твоей власти, как в плену. Но запомни: «И вольные в плен увлекутся, в нужде и горестях погибнут роскошные!» – то не Платона, пророка нашего слово!
– Запомню! – багровея, неожиданно захохотал пан Ходкевич.
Он дернул шнурок большого звонка.
– И ты бы, ойтец, запомнил… беседу нашу…
Вбежали служители. Ходкевич хрипел, не то смеясь, не то задыхаясь от злобы. Полы подбитого куньим мехом кафтана распахнулись, обнажив худое трясущееся тело. Он сорвал с гладко обритой головы татарскую шапочку и, размахивая ею, словно отгоняя назойливых мух, с трудом выговаривал:
– По обычаю нашему… чтобы запомнил, бродягу сего… розгами… Пять раз по десять розгами!.. После в склеп. И разведать, что за лицо!
Монаху скрутили руки. Повели в нижний замок.
Последние дни что-то тревожило жителей богатого и оживленного Слуцка. Словно душная гроза надвигалась на город в это холодное осеннее время. По улицам бродили пришлые, незнакомые жабраки. Чаще наезжали крестьяне из дальних поветов. Мещане рано гасили огни, запирались на тройные запоры. И хотя, казалось, никакой близкой опасности не было, пан каштелян велел усилить воротную стражу.
После беседы с монахом, несмотря на недомогание, Ходкевич неожиданно для приближенных отбыл в Вильню.
Проезжая через двор нижнего замка, он еще раз хрипло засмеялся, увидев, как в кругу столпившейся прислуги секли ученого монаха, чуть не победившего его в споре.
Монах лежал на «страмных козлах», не оказывая сопротивления. Гайдуки даже не стали привязывать его, что они обычно делали с другими, удостоенными такой же награды господаря. Длинный, нескладный монах сам улегся на плаху, подняв полы подрясника и оголив посиневшие на холодном ветру ягодицы. Никто не знал вины чернеца, а его спокойное поведение и не столь уж тяжелый приговор делали казнь похожей на забаву.