Шрифт:
— Уехал…
Тихо отворила дверь в избу и, как три года тому назад, почему-то поглядела на пол, где раньше ползал и плакал маленький Гришка. Но Гришки на полу теперь уже не было, он сидел за столом и за обе щеки уминал блины, которые успела напечь ему Аксютка.
Прасковья подошла к сыну, погладила его по голове и, сдерживая душившие ее рыдания, поцеловала Гришку в лоб.
— Ешь, ешь, сыночек, ешь, мой милый. Съешь, еще напекем тебе. Сокровище ты мое, золотое…
Комсомольцы, съехавшиеся со всей огромной губернии, шумливо сновали по светлым широким коридорам, знакомясь друг с другом, расспрашивали о работе, делились опытом, нередко о чем-то горячо спорили.
Гул стоял в этом здании, где раньше находился зал губернатора, свирепого душителя-немца, которого в первые же дни Октябрьской революции растерзало население.
Петька первый раз в губернском городе. Все ему тут в диво. И большие каменные дома, сплошь крытые железом, и огромные окна, в которые хоть на лошади въезжай — не заденешь, и улицы, мощенные камнем. Велик губернский город. А главная улица так длинна, что идет от самого вокзала и поднимается на гору, до собора, где и помещается это трехэтажное здание, куда они собрались.
Шел второй день съезда. На повестке дня: «Задачи деревенской молодежи в кооперации. Докладчик С. Сорокин». Петька с тревогой ожидал выступления отца.
Сидели они с Ефимкой в самом углу. Отсюда хорошо обозревать весь зал. И уютнее здесь, и окно рядом, в которое виден не только город, но и далекая внизу станция, и плац, на котором обучаются красноармейцы.
Места в президиуме заняты. Председательствующий, вскинув шевелюрой пышных волос, которые тут же спустились ему на лоб, громко объявил:
— Слово для доклада имеет товарищ Сорокин!
Петька, услыхав свою фамилию, вздрогнул. Будто слово дали ему, а не отцу. Ефимка обернулся к Петьке, что-то спросить, видно, хотел, да раздумал.
Говорил Степан громко, понятно, только Петька плохо слушал речь отца. Слова проносились мимо его ушей. Он испытывал такие чувства, в которых трудно разобраться. То ему было стыдно, а за кого — за отца или за себя? Потом вдруг жалко стало отца. А за что? И едва подумал об этом, как на смену явилась злоба. Это чувство было ощутимее… И только где-то из глубокого подсознания выплывала любовь. Любовь и — черт возьми! — гордость! Ведь это он, Петькин отец, деревенский мужик, учившийся только в сельской школе, вымахнул из глухой деревни в этот огромный город. Не у каждого такой отец! Но… все это очень хорошо, только видеться с отцом нет никакого желания.
Более часа говорил Сорокин. Он призывал молодежь непосредственно работать в кооперации, бороться с частной торговлей на селе, где делами нередко руководят кулаки-лавочники, где под вывеской кооперации товар закупается для спекулянтов.
После доклада разразилась гроза для Петькиного отца. Вот когда проснулась настоящая жалость к отцу, стыд за него. Говорили комсомольцы о том, что губсоюз мало кредитует низовую кооперацию, что заем укрепления сельского хозяйства меньше всего использован беднотой, что машинные товарищества при сельпо разваливаются, а сами машины скупаются кулаками, на складах нет запасных частей, а если и есть, то к другим системам. Говорили — есть на местах много «диких» кооперативов, а губсоюз их не включает в сеть и не отпускает на них товаров. Зато торговцы-лавочники ухитряются не только товары получать, но даже кредиты. Бывает, что в сельпо нет ко времени нужных товаров, а у лавочников они невесть откуда взялись. И он дерет с населения втридорога.
Все это Петьке не только знакомо, но приходилось и в своем селе вести борьбу против этого.
И еще говорили комсомольцы о каких-то баптистских товариществах, о кулацких артелях, об инструкторах губсоюза, которые, бывая в селах, квартируют у кулаков.
И чем дальше слушал Петька, тем больше начинало его брать зло. Уже не на отца теперь, а на тех, кто выступал.
«Они-то что, комсомольцы? Где были, что делали, как работали?» — возмущался Петька.
И ему хотелось выступить. Не потому, что напали на его отца, а потому, что сами во многом виноваты. Но выступить нельзя: по фамилии дознаются, кто он, и получится хуже. Сначала решат, что если в Леонидовке дело идет хорошо, то потому только, что сам начальник из этого села, а если узнают, что и в ней не лучше, тогда и вовсе засмеют. Скажут, что даже для своего села не постарался. Нет, пусть отец сам выкручивается.
И Степан принялся «выкручиваться». Он не оробел, он не стал отрицать всех недостатков, наоборот — признал их, обещал расследовать и под конец сказал то самое, о чем думал Петька: упрекал комсомольцев в их плохой работе.
«Молодец», — отметил Петька и толкнул Ефимку:
— Каков отец?
— Силен! — подтвердил друг.
— А попарили здорово!
Ефимка, пристально посмотрев на своего друга, тихо спросил?
— Когда повидаешься?
— А разве надо?
— Конечно, надо.
— Зачем он мне?
— Не столько тебе, глупый, сколько тетке Прасковье. Она же наказывала, я слышал.
— Э-эх, Ефимка-а! — вздохнул Петька.
Встретиться им пришлось неожиданно. Объявили перерыв на обед, и все начали выходить из зала. Направился и Петька с Ефимкой в коридор. Не успели они дойти до лестницы, как увидели шедшего навстречу им Степана Сорокина с каким-то мужчиной. Первым Степана заметил Ефимка. Петька шел сзади. Ефимка даже приостановился, и, хотя дело не его касалось, он сильно покраснел. Секунду поколебавшись, Ефимка набрался решимости.