Шрифт:
Марулька повертела шеей и снова, как тогда, утром, вытянулась в струнку, словно ей трудно было стоять и словно у нее за спиной опять не было опоры. А ведь опора была — мы стояли у калитки, и за Марулькиной спиной был забор — опирайся на здоровье!
— А ты никому не скажешь? — спросила вдруг Марулька.
— Никому, — пообещала я сразу. — А почему никому? Тайна?
— Дай клятву!
Вот как! До клятв у нас дело никогда еще не доходило. Честное слово мы давали друг другу часто, а клятв — никогда.
— Какую клятву?
— Самую страшную. Поклянись, что если ты кому-нибудь проговоришься, твоя мать и Санька умрут.
Я поклялась Санькой.
— Матерью тоже, — упрямо сказала Марулька, — Санька все равно не умрет, у него метод.
— Знаешь что! Думаешь, мне очень интересно знать твои тайны? Думаешь, мне очень хочется рисковать мамой из-за твоих глупых тайн? И так уж я до смерти нервной стала. Если хочешь знать, я сегодня возле газированного ларька с Татаркиным подралась. Я с ним с позапрошлого года не дралась…
Я была уверена, что Марулька расскажет мне все и без всяких клятв. Мне казалось, что ей ужасно хочется что-то рассказать. Но я просчиталась. Марулька вдруг на секунду оперлась о забор, оттолкнулась от него лопатками, посмотрела на меня по-злому, повернулась и пошла к дому, не оглядываясь. Все. Ушла.
И что это такое с ней случилось?.. А может, это вовсе и не с ней случилось, а со мной? Может, я вообще уже совсем в Фаинку превратилась, и мне только платья из краденой куртки не хватает?
Голова у меня шла кругом, и шишка болела, и шла я по улице опять неизвестно куда и вовсе не на почту.
Но это хорошо, что я сразу не попала на почту, потому что пока я шла в неизвестном направлении, мне пришло в голову: а что, если взять и не послать папе эту телеграмму? Не все же ему мыкаться по степи и лечить Толькин живот! Ведь если он получит мамину телеграмму, то уже сегодня выедет.
Я покрутилась немного по улице неподалеку от нашего дома и вернулась. Хорошо, что мама опять ушла на работу и некому было спросить у меня квитанцию. Пришлось бы врать, а маме не соврешь. Мама моему вранью все равно не верит. Виктор Александрович верит, а мама нет.
Ночью я опять долго не могла уснуть. Ворочалась, все ждала, когда небо протрется до дырки, и все думала. Ворочалась-ворочалась и столько передумала! Жалко мне было почему-то и Марульку и Марулькину тетку, которая то ли умерла, то ли нет — никак не поймешь. И Виктора Александровича мне было жалко, и Вандердекена. А больше всего мне было жалко почему-то беленькую девушку на сцене, к которой Фаинкина мать не хотела привести очень нужного девушке человека.
Под утро я все-таки уснула, но ненадолго. В открытую форточку залетел ветер, и мне показалось, что кто-то холодными ладонями дотронулся до моего лица… Я чуть не вскрикнула и проснулась. Я поняла, что ветер залетел ко мне потому, что дверь в кухню была приоткрыта, и получился сквозняк. Дверь в кухню на ночь мы всегда закрывали. Непонятно, почему она вдруг открылась. В доме было уже почти совсем светло, хотя солнце еще не прорвалось на землю. Было все видно. И слышно было хорошо каждый шорох. И уже не услышать голосов, доносящихся из кухни, было просто невозможно. Я прислушалась и услыхала папин голос. Приехал!
Мне очень хотелось вылезти из постели и пойти к нему, но я помнила, что называю его Виктором Александровичем. И про неотправленную телеграмму я тоже помнила.
Он разговаривал с мамой, и по их голосам я поняла, что они ссорятся. До меня донеслось не все, но главное я все-таки расслышала.
Говорила мама, сердясь:
— Ты можешь защищать ее, сколько угодно, но факт остается фактом — в мастерской картин не оказалось, там про них ничего не знают. Ничего абсолютно!
У меня похолодело в груди…
— Конечно же, осталось только развести руками, — продолжала мама, — выставлять-то нечего! Ведь все, что осталось висеть на степах, — мазня. Так что все твои усилия пропали, милый мой.
Папа что-то сказал очень тихим, каким-то серым голосом. Мама его тут же перебила:
— Я думаю, их вообще у нее уже нет. Вообще! Понимаешь?
У меня снова что-то дернулось в шишке, и все поплыло перед глазами… Я все поняла! Татьяна Петровна продала картины! Вовсе и не в мастерскую к столяру она их отнесла! Она продала их! Продала кому-то моего Вандердекена! За деньги!
Я выскочила из-под одеяла и бросилась в кухню.
Я ворвалась в кухню в своей длинной рубахе и снова чуть не шлепнулась, запутавшись ногами в подоле… Но я все-таки не упала, удержалась, а мама и Виктор Александрович, увидев меня, очень дружно, словно и не ссорились, спросили, в чем дело, и почему я не сплю и почему бегаю и даже собираюсь шлепаться на пол.
— Папа! — заорала я.
Может быть, если бы я назвала его Виктором Александровичем, а он бы этого не заметил, все было бы по-другому. Наверно, мы с папой бросились бы наверх громить Татьяну Петровну, а мама тут же села бы писать про нее фельетон. Но я забылась, назвала его папой и от этого растерялась.