Юрьенен Сергей
Шрифт:
На этот раз памятник Петефи оказался с левой руки. Глядя на черную фигуру в люминесцентной мгле, Комиссаров поднял салями над головой:
— Восстаньте, венгры! Страна зовет вас! Быть рабами! Или стать свободными? Вот вопрос — как вы ответите? Перевод, конечно, халтурный. Но слабость у меня к романтикам еще с Суворовки.
— К революционным или реакционным?
— Неверная классификация. Революции, Андерс, разные бывают. В том числе, национальные. Опять вы, гордые, восстали за независимость страны. И снова перед вами пали самодержавия сыны… И знамя вольности кровавой… та-та-та — мрачный знак… Суворов был его сильнейший враг.
— Не Петефи.
— Нет. Михаил Юрьевич. Оба посланцы богов. Петефи даже на год меньше Лермонтова прожил. В двадцать шесть погиб. Не на бессмысленной дуэли, а в бою. И между прочим — с нами.
— Разве?
— Отчаянный был русофоб. Тела, кстати, на поле боя не нашли, и есть антисоветская легенда, что был взят в плен и умер стариком во глубине сибирских руд. В общем, непреходящий источник смуты. В Пятьдесят Шестом опять же из-за него все вспыхнуло. Ты знаешь…
— Откуда? — возразил Александр. — Черная дыра на этом месте для меня в истории.
— Официальную-то версию хотя бы?
— «Кровавая оргия реакции, бело-фашистский террор…» Какие-то обрывки по краям, а посредине ужас воет.
— Правильно воет. Началось невинно. Дискуссионным клубом Петефи. Затем Иосифа Виссарионовича в Будапеште усами об асфальт.
— В Москве он рухнул раньше.
— Ты прав. Эту дыру Хрущев пробил. Такую, что и по сегодня не заткнуть. Сволочь.
Комиссаров отошел к урне, культурно сплюнул и вернулся. Сунул салями в карман, вынул пластинку чуингама и в свете витрины осмотрел.
— Сделано в США. В урну или пробуем?
— Как знаешь.
— Ладно, разложимся… Бери!
Александр развернул и сунул в рот.
— Как?
— Нормально.
— А вкус?
— Не тлетворный.
Комиссаров разжевал и кивнул:
— Перегар, во всяком случае, отшибает.
Они шли и работали челюстями — переполненные чувством заграницы. Острым и абстрактным. В том смысле, что по Дебрецену шагали, как по Бродвею. На этот раз Комиссаров даже приостановился у витрины и показал на зажигалку.
— «Ронсон», видишь? В 390 форинтов? У Хаустова такая. — Они двинулись дальше. — Да… Вот я и говорю: начальство мне досталось. Сам видишь. Я не про Хаустова — он по линии «Интуриста». В силу профессии интеллигент. Тогда как Шибаев… Обратил внимание? На Нинель Ивановну глаз положил. Мало ему сосалки этой…
— Кого?
— Как кого? Мамаевой! Он же ее мне в группу засадил.
Александр охнул.
— Что с тобой?
— Зуб.
Отвернувшись, он выплюнул шибаевскую жвачку. Вместе с пломбой. Комиссаров проявил сочувствие:
— Что ж ты так? А я перед поездкой залечил. Про что мы?
— Про любовь.
— Так вот: никак я не пойму… Мамаева хоть молодая, а эта же не только женский — человеческий образ утратила. Ты видел ее лицо. Эта, по-твоему, лицо? По-моему, не лицо, а жопа. Бандерша какая-то. Как ей родители своих детишек доверяют? Нет, не нравится мне все это. Еще увяжется козел за нашей группой… И что тогда? С одной стороны, мне за мораль отвечать. С другой — он все ж таки номенклатура. И не какая-нибудь там. Оборону Москвы курирует.
— Вот этот? — поразился Александр.
В фойе под пальмой томился баянист, зажав в зубах потухший окурок «Беломора».
— Не спишь?
— Я же предупреждал…
Комиссаров сдался:
— Пошли!
На рассвете его разбудила перестрелка мотоциклетных выхлопов. Комиссаров, босой и в черных трусах типа «семейные», смотрел в приоткрыв шторы.
— Что там?
— Да вот не пойму. То ли антисоветский шабаш, то ли просто хулиганье гужуется…
Извне донеслось:
— Ruszki, haza! [105]
105
Русские, домой! (венг.).
Аглая Рублева, уполномоченная на роль кассира, раздала группе форинты, и все отправились по главной улице в супермаркет. Оторвавшись в магазинной сутолоке от группы, Александр выскользнул на улицу и нарвался на ударника.
— Здоров! — обрадовался даун. — Не знаешь, где мигалки продаются?
— Что за «мигалки»?
Волик вынул записную книжку, а из нее цветную карточку — с разбитной японкой. В его руках японка стала подмигивать Александру. Недвусмысленно. Накладными ресницами.