Шрифт:
Как-то ночью Петр Иванович совсем близко подъехал к родному селу. Не хватило сил, не совладал разум с желанием; он бросил в кустах лошадь и тихо, зверем, пробирался тропами и межами, лежал, вытянувшись струной, слушал шорохи ночи.
Обжигая руки и лицо крапивой, жирно цветущим красноголовым татарником, открыв широко глаза, извиваясь, полз Сторожев.
Около риги, где летом ночевала его жена с маленьким Митькой, он наткнулся на мохнатое тело — это была собака. Разбуженная человеком, она зарычала, Петр Иванович задушил ее.
Разум, потрясенный этой схваткой, заколебался.
Сторожев чуть было не упал, тошнота подступила к горлу. Но нет, он очнулся, сердце забилось быстрее, каждая клетка его существа жаждала борьбы и жизни, а упасть — значило погибнуть.
Он дрожащими руками провел по волосам и, открыв ворота риги, прошел в угол, где в санях была устроена постель.
Положив на рот Прасковьи ладонь, он разбудил ее.
— Я это. Молчи. Не могу. Сил больше нет, Параша, тоска…
Он уронил ей на грудь голову, и долго без слов они рыдали, прижавшись друг к другу.
Он ушел далеко от села, забрел в Волхонщинский лес, нашел землянку, заглянул в нее. Там, лицом вниз, раскинув ноги и нелепо подогнув руки, лежал человек. Около виска застыл сгусток крови, и клубились вокруг бурые черви.
Сторожев осторожно повернул голову и содрогнулся, узнав Григория Наумовича Плужникова — «батьку» повстанья.
Труп был свежий, еще не тронутый тленом.
Внезапно сгорбившись, точно придавленный непосильной ношей, Сторожев сел на лошадь и поехал не оборачиваясь.
Кобыла шла через лощины и поля, обходя далеко села и деревни, инстинктом угадывая, что там — смерть.
Теперь каждую ночь пылали в селах пожары. Мимо часовых тенью пробирался Петр Иванович к избам коммунистов, к складам, к Советам и кооперативам, стрелял из мрака и, спрятавшись где-нибудь на холме, наблюдал, как постепенно, точно остывая, утихала паника.
Он мстил за «батьку», хотя никогда не любил его.
Под Сампуром, связав обходчика и завладев его инструментом, Сторожев разобрал железнодорожный путь и видел, как в яростном безумии лезли друг на друга вагоны и высоко в небо летели искры пожара.
Но все сумрачнее становился его взгляд, и огонь тух в глазах. И все так же и глухо и пустынно было кругом. Не находились товарищи, рассеянные по лесам и оврагам, — убиты ли они, взяты ли с оружием в руках или сдались красным?
«Нет, не то, — думал он, — не так…»
Новые поезда пойдут завтра, новые избы вырастут рядом с сожженными.
И глухо молчат села — не поймешь, за кого они, с кем, почему не поднимаются против коммунистов? Где командиры восстания, где Антонов? Куда спрятался? Чего ждет?
«Иль навсегда отзвучали набаты? — думал Сторожев. — Или не поскачут больше кони по лугам и полям? Неужто мир навсегда пришел в села и деревни, кончилась война? Неужели в чужих руках останутся земли у Лебяжьего озера?»
Ночи напролет искал он ответа и не находил. И чувствовал: все теснее сжимается вокруг него невидимое кольцо, все меньше становится вольных полей и лощин.
Стал Сторожев мнителен, подозрителен, ночами сидел он, вслушиваясь в шумы мира, и не мог заснуть.
Глава седьмая
Однажды он очнулся поздно, было уже совсем светло. Свежее росистое раздольное утро встречало суховейный знойный день.
Далеко к синему горизонту катились волны зеленей, солнце всходило в блеске проснувшегося мира, овеянного прохладой ночи, увлажненного росой.
По меже, раскачиваясь в седле, ехал человек в буденовке. Он держал на коленях винтовку и пел:
Эх, в Таганроге, эх, да в Таганроге, В Таганроге солучалася беда…Песня катилась вслед зеленым волнам, она догоняла, обгоняла их и неслась к солнцу.
Эх, там убили, эх, там убили, Там убили молодого казака…Человеку в буденовке улыбалось солнце. Ветерок еле-еле шевелил клок белых волос, выбившихся из-под шапки; лошадь шла весело, срывала придорожную траву и, сытая, словно играя, мяла ее в зубах.
Эх, принакрыли, эх, принакрыли, Принакрыли тонким белым полотном…