Шрифт:
Всё-таки надо решать однажды и окончательно, пусть пылятся холсты и картон, пусть огорчаются родственники, но решать он волен. Закрыв на мгновение глаза, как бы превозмогая боль, увидел затем рябину уже ненапряженным взглядом, и дерево это словно впервые предстало перед ним. Теперь он даже различил, что ягоды не сплошь гранатовые, что сверху, от небесного света, они слегка поярче и свежее. И с озлоблением каким-то подумал о красках, которые уже не купит, и снова пошевелил в кармане бумажки и серебро.
Что там получается у художника — Владя не интересовался. Владя видел себя со стороны раздражённым и хмурым — таким и получится под рукой удачливого художника. Лишь вскользь замечал, как художник прищуривает то один, то другой глаз, как отступает на полшага.
Потом он и вовсе позабыл о чужом мольберте, погрузился в это невесёлое своё состояние. Прошло, наверное, немало времени в созерцании и молчании, потому что старик в длиннополом пальто опять появлялся на виду, ждал чего-то, поглядывая сверху, с холма, и таинственно исчезал.
И когда Толя Валюшинский, вытирая пальцы большим кленовым листом, уселся рядом, на скамье, со знакомым ему, Владе, и наступавшим у него самого после работы видом озадаченного человека, Владя понял, что теперь и можно ему взглянуть на картон.
Ещё не закончен был портрет, ещё местами хаотично лежали серые краски, но уже являло свои черты лицо. Совсем не верилось хмурому Владе, что в какой-то миг он прояснел лицом и улыбнулся, и почему-то не хотелось хмурому Владе видеть себя весёлым. Всего на какое-то мгновение он улыбнулся, а так всё время сидел раздосадованный, ожесточённый своим решением, и как странно, что художник не хотел представить его в день неудачи, а представил в какой-то лёгкий, ничем не тягостный день!
— Ты всегда приукрашиваешь? — холодно спросил он у Толи.
— Я всегда рисую так, как вижу, — отвечал, оскорбившись, Толя и, подобно натурщику, глядел теперь исподлобья, расстроенно.
И здесь Владя пожалел о сказанном, потому что по себе знал, как нелегко художнику без одобрения, без похвалы, но что он мог поделать, если портрет показался ему неправдивым! Он ещё захотел посмотреть на свежую работу и хотя бы примириться с нею, но Толя уже решительно складывал мольберт, захлопывал укреплённый на подрамнике картон деревянными створками, не глядя на него, на Владю, и будто пряча свой обиженный взор. И ещё более пожалел Владя о сказанном через минуту, вспомнив то великодушие Толи, с которым тот пытался ободрить его, Владю, в те дни, когда никак не получались рябиновые гроздья и когда Константин Кузьмич повторял смущённо, что должно, должно получиться. А вот удачливый Толя не твердил в те дни, должно или не должно получиться, а подошёл и оценил всё то, что, на его взгляд, получилось. И теперь, вспоминая Толино великодушие, Владя смутно догадывался: сейчас Толя нарисовал его просветлённым с каким-то великодушным умыслом, точно желая вернуть ему надежду.
И всё время, пока они вдвоём взбирались молча на холм, с которого видны и Днепр, и осенние бурые дали за Днепром, — всё время Владя косился на закрытый мольберт, перекинутый у приятеля через плечо, и всё хотел ещё раз взглянуть на свежую работу. На картине, спрятанной внутри мольберта, был совсем другой человек, ещё весёлый, надеющийся на успех.
Тому человеку так нравилось внизу законченного рисунка расписываться и ставить год, так мечталось тому человеку об удаче… И очень странным казалось теперь, когда он почти твёрдо решил оставить рисование, опять вызывать мечты и желания изображённого на картоне надеющегося и верящего в себя человека той прежней поры. Как будто хотелось встречи с тем человеком, хотелось глядеть на рисунок — и словно бы возвращаться к себе.
Когда они подошли к самому краю обрыва и замерли, Владя вспомнил, как он стоял на краю оврага и рисовал овраг и виадук. На мгновение он даже допустил мысль, что тот овраг, овражная глубина и сумрачность неплохо удались на рисунке, но он тут же запретил себе думать об удачном рисунке. Да и всё равно прервалась бы его мысль, потому что Толя Валюшинский вдруг принялся бросать монетки сверху в реку. Монетки, описывая параболу, падали и серебрились под водой. Когда человек в чужом краю бросает монеты в фонтан или в залив, надеясь ещё хоть раз в жизни побывать у этого фонтана или на этом заливе, то так понятна его причуда, а ведь Толя никуда не уезжает, ещё долго будет жить в этом городе, и зачем он рассыпает сверкающие деньги?
— Чудак! — возразил Толя, словно услышав невысказанное. — Если мы с тобой следующим летом поедем в Среднюю Азию, то должны ведь опять вернуться сюда…
Так неожиданно, так заманчиво было приглашение к путешествию, что Владя представлял уже теперь азарт, увлекательность будущей поездки, как они будут втроём, вместе с Константином Кузьмичом, преодолевать расстояния, жить где придётся и по возможности рисовать больше, изображать пустыни и горы, старые города, но тут же он и сникал, вспоминая своё нынешнее решение, свой запрет.
— Знаешь, — сказал Толя Валюшинский, — а мне очень понравился твой мостик через овраг. Очень ты хорошо нарисовал дно оврага, траву… Мне это очень понравилось.
— Виадук! — воскликнул Владя, удивлённый памятью приятеля, тем, что приятель, занятый своими рисунками, не забыл и его рисунок, — Виадук, Толя. Осенью над ним гуси пролетают. Странно, да? Могли бы идти по виадуку, а они толкутся у края, гогочут, а потом летят и попадают уже на другую улицу…
Рассказывая, он видел этих отяжелевших гусей, пролетающих через овраг, видел осмелевших гусей, которые на лету обрывают провода, после чего улица вымирает на время, становится как бы заминированной. Но это самого его нисколько не удивляло, а удивляла память приятеля, не забывшего прежнего его рисунка.