Шрифт:
Душно, парно, в духовных отцах, увы, мало духовного, и все-таки так светло, так радостно, так весело, так божественно-блаженно на душе.
А вокруг этих двух небольших церквей на склоне горы дымятся костры, приезжие из деревень паломники жарят на вертелах шашлыки и даже целых баранов. Тут же похаживает, покручивая ус, приехавший в красной машине щеголеватый красавец грузин, генерал милицейской службы… Его приглашают к трапезе, он улыбается, благодарит, прикладывает ладонь к сердцу: спасибо, мадглобт, не могу, нахожусь при исполнении служебных обязанностей…
Но все это уже не то. Интересно, разумеется, но интерес этот, так сказать, скорее этнографического характера. Это уже явь, а не сон.
Скажут, где же и когда это происходит? В какой стране? В каком столетии?
В нашей советской стране, в наше советское время.
А как же несвобода религии, дискриминация верующих и та нетерпимость, о которой не раз упоминалось выше? Церкви повсюду открыты, вот на Мтацминде даже две бок о бок стоят, молящиеся идут на гору толпами!..
А ведь дело в том, что я пишу о счастливых исключениях, о том, что я не случайно именую снами наяву.
Чаще, увы, бывает совсем по-другому. В городе Пушкине, бывшем Царском Селе, — ни одной церкви. В соседнем Павловске — ни одной. В Колпине — тоже. В Сестрорецке — тоже. В Ленинграде с его пятью миллионами населения служба совершается, если не ошибаюсь, в четырех соборах и в девяти церквах, включая домовую при Духовной академии и две Шуваловские, кладбищенские. Но от станции Шувалово до Выборга, то есть на расстоянии ста двадцати километров, насколько я знаю, нет ни одного действующего храма. Тут, правда, есть объяснение: большая часть названной территории входила в состав Финляндии. Многие православные храмы на перешейке были закрыты, а потом и порушены финнами, в их финское время. В Келомякках, где летом 1914 года мы жили на даче и где мне очень хорошо запомнился Троицын день, зеленые листики березок на ослепительной белой стене только что построенного и недавно освященного храма Двенадцати Апостолов, в этих Келомякках, нынешнем Комарове, никакого храма давным-давно нет. Поросшая бурьяном груда кирпичей. Церковь была взорвана финнами. На месте храма построили шюцкоровский клуб. Но и клуб этот во время последней войны тоже был превращен в руины. Как-то летом мы с Машей занялись маленькими археологическими раскопками и установили полную достоверность этой истории. Кирпичи, лежавшие наверху, — были более интенсивного кирпичного цвета и с финским клеймом, а там, где когда-то была алтарная абсида, — отыскалось штук десять — пятнадцать кирпичей и кирпичных осколков, на которых были оттиснуты русские буквы, что-то вроде «Поповъ с С-ми».
Что же — выходит, и демократические финны нарушали закон веротерпимости? Нет, я думаю, объяснение тут другое. Церковь перестала действовать потому, что в окрестных местах, в Келомякках, в Куоккале, в Оллила почти не осталось русских. Как не было там, впрочем, коренных русских и до революции. Русские были дачниками, наезжавшими в эти места на лето из Петербурга. А к услугам тех верующих русских, что остались в этом районе и при финнах, был большой православный храм в Териоках — тот, что и поныне стоит на взгорье у нижнего Выборгского шоссе. Что там сейчас — не знаю. Какой-нибудь склад. Белые стены порозовели — это проступает сквозь осыпавшуюся штукатурку кирпич. Колокольня изуродована, полуразрушена, на ней — и, увы, не только в Троицын день — зеленеют березки. Других церквей, как я уже говорил, от Шувалова до Выборга в районе нет. А были. Еще летом 1935 года ходил я в Парголовскую церковь, сохранилась у меня ее фотография. Очень скоро ее не стало. Говорили, будто своим длительным существованием эта церковь была обязана С. М. Кирову. Будто бы он проезжал мимо в автомобиле, увидел колоколенку и спросил: «Это что — церковь?» — «Так точно, товарищ Киров. Церковь». — «Открытая? Действующая?» — «Да, товарищ Киров. Открыта еще. Закрыть?» — «Зачем же? — будто бы сказал Киров. — Пусть…»
А потом уже некому было сказать «пусть», и церковь закрыли.
(Похожая легенда ходила в Ленинграде и по поводу «павловской» церкви, Знаменской, стоявшей на том месте, где сейчас станция метро «Площадь Восстания». Ее будто бы не закрывали пока был жив академик Павлов, прихожанин этого храма. Как только Павлов умер, церковь закрыли. На дверях повесили дощечку: «Храм закрыт на ремонт». А потом — взорвали.).
Давно исчезла, стерта с лица земли последняя церковь в Сестрорецке. Не сохранилось храмов ни в Тарховке, ни в Разливе, ни на станции Горская, ни на Лахте, ни в Ольгине. Чудом стоит до сих пор деревянная церковь в Лисьем Носу. На моей памяти, летом тридцать четвертого года, с ее колокольни снимали колокола. И настоятель храма, интеллигентный, нестарый еще священник, обращаясь в воскресной проповеди к своей обиженной, убитой пастве, сказал, что — не надо горевать… пусть благовест звучит в наших сердцах…
Тем не менее очень скоро его арестовали, этого настоятеля. Приехал новый священник. Потом, после войны или еще во время войны, появился в этом храме, как и во многих других церквах, маленький колокол (скорее, большой колокольчик, чем маленький колокол), и когда я впервые услышал его жиденький жестяной звон, мне вспомнился мой старый рассказ «Колокола», написанный как раз под впечатлением той летней воскресной проповеди в Лисьем Носу… Рассказ, пожалуй, и в наше время не для печати. (Хотя с удивлением, а бывает, и с радостью, замечаю, что за последнее время в произведениях наших молодых писателей — особенно у «деревенщиков» — все чаще и чаще ставится церковная тема и тема религии. Смело и вдохновенно, с пониманием души верующего человека написан отец благочинный в «Канунах» Белова. Не скрывает глубокого сочувствия к верующим и Валентин Распутин… В те времена, о которых идет речь, за такого благочинного и за такое сочувствие снимали голову — и автору, и редактору, и самому цензору.)
Зачем я написал тогда свои «Колокола» — не знаю. В те годы писать «в ящик» мало кто решался. Значит, не мог не написать.
У рассказа было два эпиграфа: «С колокольни отуманенной кто-то снял колокола» (О. Мандельштам) и «Даешь в лоб, что ли?» (Велимир Хлебников).
Содержание помню смутно. Лучше помнится состояние, настроение, в каком писался рассказ.
Дело происходит в советское время в маленьком уездном городке. Еще не старый, очень эрудированный, интеллигентный священник, сочувственно относящийся к тому положительному, что принесла России революция, допоздна зачитался (читал, помню, «Третью фабрику» В. Шкловского), а утром его будит церковной сторож или псаломщик:
— Пришли снимать колокола!..
Зима. Площадь перед собором запружена народом. Толпа ропщет. Два милиционера с трудом сдерживают ее. Священник поднимается на паперть и обращается к толпе с призывом разойтись. Говорит те самые слова, которые сказал в день, когда снимали колокола с его маленькой церкви, священник в Лисьем Носу. Пусть благовест звучит в наших сердцах… А вообще можно и в кастрюльку бить — и этот звон дойдет до престола Всевышнего… И все-таки священника арестовывают, обвиняют в подстрекательстве темной массы.