Олди Генри Лайон
Шрифт:
Джандиери резко умолкает. На некоторое время воцаряется тишина; лишь стучат копыта, шуршат по дороге колеса, да чуть слышно поскрипывают рессоры, обещая новый, другой, правильный сон, где все будет хорошо, хорошшшо...
— Простите меня, Шалва. Оказывается, я вас совсем не знаю. Простите, ради всего святого! А что до законов, ваших и наших... Иногда мне кажется: само общество, или, если хотите, государство отторгает нас, выдавливает, будто гнойный нарыв, извините за сравнение. И именно поэтому закон общества не делает разницы между спасенным от пневмонии сыном мещанки Уртюмовой и поднятым из гроба ростовщиком Яворским — поднятым, дабы выведать у покойника, где спрятаны отданные под залог драгоценности.
— Погодите, Эльза... Ростовщик Яворский? гурзуфское дело?! Ах, сами видите: я умру, как жил — облавным жандармом!.. Да, вы правы: закон общества не делает разницы. Но ведь эта разница есть?
— Как сказать, Шалва, как сказать. Ведь по закону важен сам факт «эфирного воздействия», а не его цель или результат. А после бесед с отцом Георгием (не удивляйтесь, мы говорили с ним о многом!) я начинаю думать, что важно даже не само «эфирное воздействие». Важно нечто... другое, иное, вызывающее несомненное и безусловное отторжение. Не спрашивайте: что? Я сама не знаю.
— Жаль. Или — к счастью? как вы полагаете?..
Я стою на обочине. Стою на обочине, еду в коляске; уплываю в собственную, никому не доступную темень. Значит, доктор Ознобишин умер?! тот самый?! Трупарь? Отчего же я не радуюсь; отчего, наоборот, щемит сердце?
Ведь он нас едва не убил тогда, в Балаклаве...
Нельзя радоваться, когда человек умер. Будь он хоть трупарь-некромант, хоть черт с рогами. С чертом, конечно, я переборщила, но все-таки... Когда со зверями много времени проводишь, людей начинаешь лучше понимать. Я уже давно заметила. Тогда ведь казалось: так бы и разорвала Петра Валерьяныча на клочки!.. Вон Мальчик — он тоже кого хочешь на клочки разорвать может; а для меня он никакой не «хычник», не зверь лютый: я его котенком помню, маленьким, я его из бутылочки молоком поила, как ребенка собственного... ребенка... своего... собственного...
Голова кружится, кружится, идет вальсом при оплывших свечах-звездах; экипаж качается, баюкает, словно волны в море, в синем море-океане, где плывет сонная рыба, рыба-акулька...
— ...двойня, двойня у вас, Александра Филатовна! Девочки! Обе здоровенькие, слава Богу! Поздравляем!
Поздравляем! поздравляем! поздравля... — тремоло акушерок эхом отражается от стен, дребезжит стеклами в окне; звякает никелированными инструментами, больше подходящими заплечных дел мастеру — шум множится, звенит в ушах сотней валдайских бубенцов.
По-здра-вля-ем!
Перед глазами — расплывчатые тени; движутся медленно, словно в толще мутной воды, подсвеченной сверху солнцем. Самая большая тень наплывает на меня, вынуждая других пятиться; мне хорошо в этой тени.
Родной голос:
— Как ты?
— Хорошо... хорошо, Феденька! Уже и не болит ничего... (а ведь и вправду не болит, и легкость в теле — прямо воздушная!) Двойня у нас, девочки!
Недоносила я вас, девочки, ну да вы простите маму вашу непутевую... вы ведь простите, да?
— Видел я твоих богатырок, — басит тень-Федор, и вдруг начинает стремительно меняться, истончаться... на миг мне чудится: мелькнула в тени исчезающая потная лысина, уши-лопухи, сизый нос в угрях...
— ...с детьми... с детьми собственными! — пробрало сквозняком, аж сорочка тело облепила. — Только! с детьми...
Где легкость в теле? где воздушная?! свинцом тело налилось, до краешков.
Будто крылья подрезали.
— ...поговорить надо, Акулина.
Хмурый он сегодня, Феденька, смурной: брови — двумя грозовыми тучами, из-под бровей, того и гляди, молнии посыпятся... и его же самого в пепел обратят!
— Сказку про верного слугу помнишь, Акулина? Который сердце обручами сковал... Лопнут скоро мои обручи. Не могу больше силу мажью в себе держать: наружу просится, выхода ищет. Молчи, милая! знаю: не один я такой! Сожжем мы себя, не удержимся... Пора Договор заключать.
Твердо сказал, про Договор-то, как отрубил; а сам глаза прячет.
Ох, Феденька, как я тебя понимаю!
— Может, обождем? привыкнем, перетерпим... — говорю, а сама знаю: не привыкнем, не перетерпим! сорвемся, рано или поздно. Убьем сами себя. — Ведь дети же! наши дети! маленькие они еще! Как представлю, что вот берем мы их за руки, Дашеньку с Тамарочкой — и в огонь!..
— Молчи! у самого сердце кровью обливается! Только... что ж нам делать, Акулина? Сгорим понапрасну — детей сиротами оставим. Лучше им тогда будет?
А вдруг лучше? чем с такими родителями, что детей за руки — и в огонь колдовской!.. В паутину, мухами пойманными, паукам на съедение. А пауки-то — мы с Феденькой!.. и пауки мы себе, и мухи, и паутина, жаль только, жить очень хочется. Ну почему, почему — мы?! Неужто нельзя было, чтоб — как у всех?! За какие грехи нам — это?!
А детям?!!