Шрифт:
У меня самой много сугубо личных тем.
Напрягаю глаза, пытаясь разглядеть, где мы едем, но различаю лишь ставшие привычными безлюдные, покинутые улицы. Здесь нет жителей; мы слишком далеко от поселков Оздоровления и бараков мирного населения. В каких-нибудь ста футах вижу другой танк, патрулирующий район, но мы едем, не включая фар, и все обходится. Как вообще Адам видит дорогу? Хорошо, ночь лунная.
Вокруг неестественно тихо.
На секунду позволяю себе подумать об Уорнере, гадая, что он сейчас делает, сколько людей меня ищут, что он предпримет, чтобы меня вернуть. Адам ему нужен мертвым, я — живой. Уорнер не остановится, пока я снова не окажусь его пленницей.
Он никогда-никогда-никогда не узнает, что я могу его касаться.
Можно только догадываться, что сделал бы он, получив беспрепятственный доступ к моему телу.
Судорожно вздыхаю. Не рассказать ли об этом Адаму? Нет. Нет. Нет. Зажмурившись, думаю: может, я неправильно оценила ситуацию? Вспомнить, что там творилось, с этой сиреной… Может, мне показалось? Ну конечно.
Мне показалось.
Само по себе уникально, что Адам может меня касаться. Вероятность того, что есть два человека, невосприимчивых к моему прикосновению, ничтожно мала. Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь в своей ошибке. По ноге могло скользнуть что угодно, да тот же угол простыни, которую Адам бросил, разбив окно. Или подушка, упавшая с кровати. Или одна из сброшенных перчаток Уорнера, лежавшая на полу.
Он никак не мог коснуться меня, иначе корчился бы и кричал от боли.
Как все остальные.
Я сжала пальцы Адама обеими руками, вдруг очень захотев убедиться, что у него действительно иммунитет. И вдруг заволновалась, что это временная невосприимчивость. На срок. Часы пробьют полночь, и карета превратится в тыкву.
И я потеряю его.
И тогда я потеряю его.
Жизнь без него — это сто лет одиночества, не хочу даже представлять. Не хочу, чтобы руки лишились его тепла, его прикосновений, его губ, Боже, его губы на моей шее… Его объятия, в которых тонет мое тело, словно подтверждают небесполезность моего существования на этой земле.
Осознание, маятник размером с Луну, снова и снова входит в меня.
— Джульетта?
Проглатываю пулю, застрявшую в горле.
— Да?
— Почему ты плачешь?.. — Голос Адама почти так же нежен, как рука, мягко высвободившаяся из моей. Он трогает слезы, катящиеся по моему лицу, и я испытываю такое унижение, что у меня нет слов.
— Ты можешь ко мне прикасаться, — в первый раз говорю я вслух. Голос тут же вянет до шепота. — Ты можешь ко мне прикасаться. Ты обо мне заботишься, не знаю почему. Ты очень добр ко мне… Моя собственная мать так обо мне… — Голос пресекается. Я смыкаю губы. Запечатываю их. Заставляю себя быть неподвижной.
Я скала, статуя, движение, застывшее во времени. Лед, который ничего не чувствует.
Адам не отвечал, пока не съехал с дороги в старый подземный гараж. Здесь вроде бы начиналось какое-то подобие цивилизации, но темно, хоть глаз выколи. Я снова удивилась, как Адам ухитряется ориентироваться, но взгляд упал на маленький освещенный экран на приборной доске, и до меня доходит: у танка есть система ночного видения. Ну конечно!
Адам выключает мотор. Я едва различаю силуэт, но чувствую его руку на бедре. Другая рука, касаясь меня, поднимается вверх, к лицу. Тепло распространяется по телу, как горячая лава. Кончики пальцев рук и ног покалывает; мне приходится закусить губу, чтобы сдержать мучительную дрожь.
— Джульетта, — шепчет он совсем близко. Не знаю, почему я не испаряюсь в ничто, в небытие. — Мы с тобой всегда были против целого мира. Моя вина в том, что я слишком долго не решался что-то сделать.
— Нет, — мотаю головой. — Это не твоя вина.
— Моя. Я влюбился в тебя давным-давно, просто у меня не хватало мужества действовать.
— Потому что я могла тебя убить?
Адам тихо засмеялся.
— Я считал, что недостоин тебя.
На мгновение я становлюсь живым сгустком изумления.
— Что?!
Он касается кончиком носа моего и наклоняется, пряча лицо у меня на шее. Обматывает прядь моих волос вокруг пальцев. Я не могу, не могу, не могу дышать.
— Ты замечательная, — говорит он.
— Но мои руки…
— Никогда не делали ничего, чтобы кому-то навредить.
Я готова запротестовать, но он уточняет:
— Не делали намеренно. — Адам откидывается на спинку кресла. В темноте вижу, как он растирает шею. — Ты никогда не давала сдачи, — говорит он через секунду. — Я всегда недоумевал почему. Никогда не кричала, не сердилась, не говорила обидных слов. — Мы будто снова оказались в третьем, четвертом, пятом, шестом, седьмом, восьмом, девятом классе. — Черт, ты, должно быть, прочла уйму книг. — Я слышу, что, говоря это, он улыбается. Пауза. — Ты никому не докучала, но ежедневно становилась мишенью. Ты же могла дать отпор, проучить любого, если бы захотела!
— Я не хочу никому причинять боль, — говорю я едва слышным шепотом, не в силах прогнать воспоминание о восьмилетнем Адаме, лежащем на земле, избитом, брошенном, плачущем в грязи.
Люди много чего делают ради власти.
— Поэтому ты никогда не станешь той, кем тебя хочет видеть Уорнер.
Уставившись в точку в темноте, мучаю свой мозг сомнениями.
— Почему ты так уверен?
Его губы совсем близко к моим.
— Потому что тебя по-прежнему не тянет властвовать.
Прервав мой короткий вздох, Адам целует меня глубоко, сильно, ничего не боясь. Его руки поддерживают меня под спину и медленно опускают, пока я не оказываюсь почти в горизонтальном положении. Мне нет до этого дела. Голова касается сиденья, надо мной Адам, его руки сжимают мои ягодицы сквозь разодранное платье, и меня жжет желание столь нестерпимое, что я едва дышу. Он как горячая ванна, как тяжелое дыхание, как пять дней лета, спрессованные в пять пальцев, пишущих рассказы на моем теле. Я — тянущаяся к нему растерянная масса нервов, контролируемых единственным электрическим потоком, курсирующим по моему внутреннему контуру. Его запах штурмует мои чувства.