Шрифт:
— В Кумлагере люди долго не задерживаются, — объяснил Азиз. — Или… или…
— Третьего «или» нет? — спросил Саид.
— Есть. — Рот Азиза скривился в брезгливой усмешке. — Ты хочешь хлебать баланду и стучать молотком на каменоломне?
Лейтенант выжидательно промолчал: пусть круглолицый доскажет. И тот за него ответил:
— Нет, ты не хочешь ворочать камни.
Лейтенант снова промолчал. Азиз принял это молчание как проявление малодушия — отчаяние сломило человека, и он не знает, куда податься.
— В общем, там все решится.
Неужели началось?
В полдень их повели от железнодорожной ветки к небольшому ельнику, заполнявшему пологий холм. Деревья стояли негусто, не то часть их вырубили топорами на топливо, не то не смогли сами сцепиться, сил не хватило одолеть песчаник. Ели — те хоть парами, тройками взбирались по склону, а сосны — их было всего несколько, — раскинулись вдали друг от друга, словно их назначили часовыми. На самой высотине прижался к земле кустарник, пятнами то там, то здесь.
День был ветреный, и ели мотали ветвями, шумели. Сосны поскрипывали, едва покачивая макушками. Этот говор леса с тревогой и тоской слушали пленные, огибая холм и поглядывая на темно-изумрудную хвою. Жаль было отчего-то деревья. Никто, никто не подумал, что в этом лесу скоро поднимутся холмики. Их могилы.
Разве о таком думается — шумят ели. Шумит жизнь. Шагали по двое к теплу. Впереди светлела вышка лагеря, — а где лагерь, там для них прибежище от ветра и холода.
Началось именно здесь. На польской земле. В Беньяминово. Недалеко от почти безлюдной деревушки.
Кумлагерь. Так назвали его пленные. Кум по-тюркски — песок. Песчаный лагерь. Песку было много. Всюду песок. Говорят, на песке хорошо родится картофель. Может быть. Картофеля они не видели. Один раз им дали пойло из картофельной шелухи. Горячую, пахнувшую чем-то знакомым жижу. Картофелем. Но это было позже. Сейчас они шли строем, по двое. Впереди, слева, справа, сзади — эсэсовцы с автоматами.
Шагали молча. Он, Саид, видимо, один-единственный из всего строя, с нетерпением ожидал лагерных ворот. Верил в слова Азиза: «Там все решится…» Мысленно опережал события, сокращал мучительно однообразные процедуры проверки, сортировки, перескакивал через голод, наказания, через все, что было обязательным, но не нужным. Главное — начало.
Их провели мимо часовых во двор, огромный двор, обнесенный колючей проволокой, перегороженный внутри тоже проволочными заборами, прогнали через калитки в заборах и впустили в деревянный барак. Совершенно пустой.
— Хинлеген!
Легли сразу. Знали по опыту — это первая команда после любого марша, после любой проверки. Причем немец, произносивший команду, показал ее наглядным жестом: опускал вниз большой палец — лежать. Лежать, где остановился, будь то голая земля, снег, грязь, камень. Здесь им повезло: деревянный пол.
Ужина не ждали. Ничего не ждали. Только утра. Утром могло потеплеть. Ночь оказалась невыносимой. Мороз и ветер. Ветер с того самого холма, где шумели сосны. Так казалось.
Он ждал утра и ждал «начала».
8
«Началось» после казни пленного политрука. Никто не знал, что он политрук. Никто, кроме Саида. В этом был убежден Саид. Берег тайну, как может беречь ее друг, брат.
Политрук был ранен. Левое плечо еще кровянело, свежее пятнышко алело на старой перевязке под распахнутой шинелью.
— Не заживет, — пояснил политрук.
— Почему?
— Видно, кость затронута. Да и осколок там…
«Сдался не по доброй воле, — подумал Саид. — Вообще не сдавался, его, наверное, взяли немцы силой, а то и в бессознательном состоянии. — Каким-то укором звучал этот вывод для Саида. — Я, кажется, один здесь без царапинки».
— Потом оперируют… — подбодрил он политрука. — Направят на постоянное место и там вынут осколок.
— Вы шутите… Больных списывают до отправки…
Политрук это произнес без страха, хотя списание означало не что иное, как умерщвление.
Кажется, он готов был ко всему. И в то же время постоянно захлопывал борта шинели, словно оберегался простуды. Не хотел, чтобы эсэсовцы видели кровоточащую рану. Других, не Саида, заверял: она заживет.
Так сказал и круглолицему. Тот не обратил внимания на перевязку, его не занимала чужая боль, но он вцепился в политрука и стал опекать так же, как и Саида. Добывал лишние пайки хлеба, подарил ему свой объемистый котелок, на случай, если кашевару взбредет в голову увеличить норму на полковша. Часами просиживал у ног раненого, сетуя на трудности подневольного житья.