Шрифт:
Так и есть. Мне лично вообще запретил их публиковать в письме, проникнутом таким арктическим холодом, что я боюсь его перечитывать. Теперь испрашиваю разрешение на каждую строчку. По-моему, ему просто надо держать руку на пульсе, ощущать штурвал. Потому что его правка в основном сводится к перестановке запятых с места на место и, реже, дописыванию лишних местоимений.
Другие же издания брали у него интервью, но так ничего и не опубликовали, — продолжает Ходорковский, — зато перепечатали статью из «Financial Times». «Что же касается режима — да, пока я был в лагере, после каждой статьи меня сажали в ШИЗО, — пишет он. — Может, так совпадало. Но на это мне наплевать. Отбоялся».
Акунин спрашивает о прокурорах и судьях.
«Это мелкие чиновники, которых никогда не поставили бы в такой процесс, если бы против них не было убойного компромата, — отвечает Ходорковский. — Про Колесникову [206] написала «Новая Газета», она «висела» на жалобе, лежавшей без ответа в Генеральной прокуратуре в течение всего процесса. По аналогичной жалобе ее коллеги получили по 12 лет (квартирный вопрос)».
«Но что о них говорить? Жалкие, несчастные люди, которым будет в старости страшно умирать. Меня в суде поразило другое. Обвинение допросило более полутора тысяч человек. Многих с угрозами сделать обвиняемыми (некоторых сделали). Отобрали для суда чуть больше 80. И эти люди, которые вполне обоснованно опасались за свою судьбу, не взяли грех на душу. Никто, я подчеркиваю, никто не дал показаний против нас с Платоном».
206
Судья в первом процессе.
Объясняя причины своего ареста, Ходорковский пишет о двух враждующих группировках в Кремле: либеральной и силовой. Точнее, группировке адептов «игры по правилам» и адептов «игры без правил». Первые люди и успешные, и готовые к реальной конкуренции, вторые — неуверенные в себе, компенсируют эту неуверенность доступом к насилию. В деле «ЮКОСа» победили, увы, вторые.
«Не знаю, стоит ли называть фамилии, — продолжает Ходорковский, — но «та сторона» — это Сечин и куча чиновников «второго эшелона» (т. е. поддерживающих его не только из убеждений, но и в надежде на служебное продвижение или из-за имеющегося на них компромата). Это и Заостровцев, и Бирюков, и многие другие. К слову, Устинов и Патрушев до последнего момента держали нейтралитет. Это правда. На «этой» стороне, очевидно, были Волошин, Медведев, Касьянов, Чубайс, Илларионов, Дворкович, даже Греф — до определенного момента».
Акунин спрашивает, не жалеет ли его собеседник о том, что не уехал.
«А здесь — шизофрения, — отвечает Ходорковский. — Одна моя половина жалела еще тогда, когда уезжала, что должен буду вернуться, и жалеет об этом каждый день, проходящий вдали от семьи, от дома. А другая половина — она отвечает за чувство долга, мыслит в категориях порядочности и предательства и не дает существовать спокойно. Может, критерии у меня дурацкие. Может, надо быть гибче. Даже наверное. Но мне уже 45, и они как-то сформировались. Переступить через себя, наверное, смог бы, а вот как жить, переступив, — не знаю. Так что честных ответов два. Да, жалею каждый день. Нет, не жалею, потому что, уехав, не смог бы жить».
И вспоминает о том, как его поддерживает семья, как в 1991 и 1993 гг. он оставлял жене «винтовку и патроны», чтобы она могла защитить свой дом и детей. «Это в прямом смысле, не иносказательно. Знаю, она бы стреляла до конца». И теперь отказалась уехать, осталась в России, несмотря ни на что.
А для его родителей честь всегда была дороже жизни. «Своей — точно, а, возможно, и моей».
Его поддерживает даже первая жена, с которой он расстался более двадцати лет назад, и старший сын. И он, и она пишут все эти годы.
«Жена и родители, конечно, смотрели телевизор, но мы не обсуждали, «что будет». Незачем. Все делали, что должно. Это был очередной бой, из которого я мог не вернуться. И до сих пор не вернулся».
Акунин смел, он спрашивает о Боге — я так и не решилась прямо задать ему этот вопрос — не пришел ли собеседник к вере в тюрьме?
«Я, в общем, и до тюрьмы был не совсем атеистом, — отвечает Ходорковский. — Бог, фатум, судьба, предназначение — мы почти все верим во что-то, что выше нас. Да и странно было бы не верить, живя в огромном, непознанном мире, сами себя толком не зная, считать, что все вокруг — продукт случайного стечения обстоятельств.
Можно верить, что Бога нет, можно верить, что он есть. Вера доказательств не требует, как известно. Но если Бога нет, а вся наша жизнь — это секунда на пути из праха в прах, то зачем все? Зачем наши мечты, стремления, страдания? Зачем знать? Зачем любить? Зачем жить, в конце концов? Я не могу поверить, что все просто так. Не могу и не хочу. Мне небезразлично, что будет после меня, потому что я тоже буду. Потому что кто-то был до меня, и будет после. И это не бессмысленно. Это не просто так. <…> Я верю, что есть Великая Цель у человечества, которую мне не дано постичь. Люди назвали эту цель Богом. Когда мы ей служим — мы счастливы, когда уходим в сторону — нас встречает Пустота. Пустота, которую не может заполнить ничто материальное. Она делает жизнь пустой, а смерть страшной».
Если бы что-нибудь подобное написал кто-то другой, ему бы не поверили, текст сочли бы слишком пафосным.
Но слову можно верить, если оно сказано на эшафоте.
«Награда», как всегда, не заставила себя ждать.
В карцере Михаил Борисович оказался пять дней спустя, восьмого октября. В этот день у его родителей была золотая свадьба.
«Если это инициатива местных читинских властей, то это глупое служебное рвение. Если это приказ с самого верха, то это низость и подлость» [207] , — прокомментировал Борис Акунин.
207
Газета «Коммерсантъ», № 184 (4001) от 10.10.2008.