Шрифт:
Маланья перекрестилась большим крестом и продолжала с возрастающим одушевлением, забывая, что ее слушательнице ничего неизвестно об этой истории, что она в первый раз в жизни слышит имя воротыновской барышни-сироты.
— Где же она умерла? — спросила Марта. — Там, в Воротыновке?
— Нет-с, не в Воротыновке. Барин поздней осенью уехал в Петербург, а по весне, как стали реки вскрываться, изволил отписать управителю, чтобы меня с нею в подмосковную отправить. Распутица была. Насилу через три недели дотащились. Три раза тонули. Реки-то где прошли, а где нет. А она уже пятый месяц тяжелая была, ну, вот, может, и повредила себе тогда, а только с нашей стороны вины тут не было. Барин все спрашивают: берегли ли мы ее да не сделали ли мы над нею чего. Запало им теперь в голову, что не своей смертью она скончалась, и, как уперлись на этом, ничем не разубедишь. Терзаются, да и все тут. И все расспрашивают, все допытывают, как она умерла, да что перед смертью говорила, да много ли мучилась, вспоминала ли про них. Больше, чем сто раз, кажется, я им про это рассказывала, а им все мало. Мучают себя, терзают, хоть что хочешь делай. Уж я им намеднись осмелилась сказать: «Да вы, сударь, больше теперь маетесь, чем она маялась, право, ей-богу! Никакого тиранства она от нас не видела, окромя того, что стерегли мы ее, чтобы не убежала да людям на глаза не попадалась». Толков-то и без того расплодилось немало. Чего-чего не болтали! И что в подвале-то мы ее держим, и голодом да холодом морим, да что, всех врак и не перескажешь! Я говорю намеднись барину: «Кабы могла она встать из гроба да заговорить, так вы бы и узнали, какую она к вам до самой последней минуты любовь имела. Никогда на вас не жаловалась, никогда ни в чем вас не упрекала. И меня перед смертью простила. Зачала я этта плакать да руки у нее целовать, как уж холодеть-то совсем стала, а она, моя голубушка, положила мне свою ручку на голову да и говорит: «Бог тебя простит, береги ребенка! А Александру Васильевичу, — говорит, — я напишу письмо, и ты ему его передашь, когда я умру. Ведь уж тогда вам бояться нечего, — говорит, — я мертвая буду». — «Передам, — говорю, — сударыня, беспременно передам». А сама думаю: «Где тебе письма писать!» Уж личико-то у них темнеть стало. Вздохнули еще два разочка да и скончались. А ребеночек-то пищит, здоровенький. Куда его сокроешь? Лапшиха мне и говорит: «В воспитательный бы его, в Москву отвезть, там уж никто не отыщет. Туда их, — говорит, — младенцев-то, тьму-тьмущую со всей Рассей подкидывают. Раскинула я умом и вижу, ничего больше не остается делать. Барин женились, управитель сказывал — уж тяжелая молодая-то барыня, а тут вдруг наследник явится от первой супруги, и тоже законный… такая пойдет путаница, не приведи Бог! Вот я и решилась. Свезла ребеночка в воспитательный и Лапшиху с собой захватила, потому она Москву-то хорошо знала, два года там по оброку жила. А она, шельма эдакая, у меня бумажку с номером-то и скрадь, да перед смертью на духу все попу и рассказала. А поп на награду покорыствовался да и поднял дело. Покойницу откопали, от ребенка костей не нашли, а по номеру, что у Лапшихи в ладанке был зашит, разыскали его в дальней деревне, у слесаря»…
Долго длилась беседа между Маланьей Тимофеевной и Мартой. Два раза подходил к двери Михаил Иванович, но, убедившись, что жена разговаривает с барышней, тихо отходил прочь.
Заглянула в гардеробную и Марина и тоже на цыпочках ушла в уборную, где прикорнула на диванчике.
Все огни в доме, один за другим, погасли, кроме восковых свечей под зеленым тафтяным абажуром на письменном столе Александра Васильевича да сальной свечки в оловянном подсвечнике в гардеробной его жены.
Все спали, кроме Марты, с замирающим сердцем слушавшей рассказ о том, что происходило в Воротыновке двадцать лет тому назад, когда ее отца все еще звали молодым барином, а воротыновская барышня-сирота с ума сходила от любви к нему. Узнала она также и про то, что у нее есть брат, появление которого может иметь роковые последствия для всей их семьи, и поняла, как должна быть велика нравственная мука, испытываемая ее отцом.
Марта лет на десять постарела в эту ночь. Страшное открытие сдуло с нее невинную свежесть юности, и ее душа поблекла, как блекнет цветок от порыва морозного ветра.
Не спал в эту ночь и Александр Васильевич, мысленно переживая испытания минувшего дня и готовясь к тому, что ожидало его завтра.
Развязка была близка. Жандармский офицер привез ему письмо от графа Бенкендорфа с надписью «секретное» на конверте.
Это письмо офицер пожелал вручить ему в собственные руки, и Воротынцев приказал ввести его кабинет.
— Передайте графу, что я во всякое время готов исполнить желание его сиятельства, — заявил он с любезной улыбкой офицеру, не без любопытства следившему за выражением его лица, пока он читал письмо. — Буду у его сиятельства, когда он назначит.
— Если ваше превосходительство не стеснит пожаловать к его сиятельству завтра утром…
— В котором часу? — спокойно перебил его Воротынцев.
— Его сиятельству желательно было бы повидаться с вашим превосходительством пораньше.
— Передайте графу, что ровно в девять часов я у него буду, — объявил Александр Васильевич и, надменным кивком дав понять, что аудиенция кончена, со свойственной ему величавой важностью поднялся с места.
Встал и офицер, почтительно раскланялся и уехал.
А вечером явилась Маланья, на этот раз с запоздалыми вестями. «Тот» подал прошение на высочайшее имя и «его» уже два раза в течение прошлой недели требовали в Третье отделение. Что там сказали ему — неизвестно, а только Бутягины нос повесили. Маланья видела в Казанском соборе старика, к образу Всех Скорбящих свечи ставил. Из церкви Маланья побежала к Гусеву, он ей и про прошение сказал, и про то, что Бутягин упал духом после допроса в Третьем отделении и по два раза в день к Ратморцевым бегает.
— В дом ведь они его взяли жить, того-то. Во флигеле со старичком французом поселили, — продолжала докладывать Маланья с долгими промежутками между фразами, выжидая вопросов, возражений или окрика.
Но барин молчал, не отрываясь от книги, которую читал, по-видимому не вслушиваясь в ее слова.
После продолжительной передышки Маланья набралась храбрости и приступила с отчаянной решимостью к изложению того, что составляло главную цель ее посещения.
— Я сударь, все на себя возьму, когда меня спросят, — заявила она.
Воротынцев и на это только поморщился, не проронив ни слова и не поднимая взора, опущенного в книгу.
— А если нас к допросу не позовут, — продолжала Маланья, — я сама пойду и расскажу, как было дело и что ваша милость тут ни при чем. Одна я всем распорядилась, по глупости, по злобе к покойнице. Уж я знаю, как сказать, чтобы глаза им отвести.
— Оставь меня! Когда нужно будет, я за тобой пошлю, — прервал ее с раздражением барин.
И ни слова больше не было произнесено между ними в тот вечер. Маланья прошла в гардеробную и, когда Марта застала ее там, ждала, чтобы муж удосужился проводить ее если не до дома, то по крайней мере до ворот.
— Завтра чтобы в половине девятого карета была у крыльца, — приказал Александр Васильевич своему камердинеру, раздеваясь на ночь.
XIX
В глубокой и просторной комнате, заставленной вдоль стен высокими шкафами с книгами и делами в папках, у большого письменного стола, стоявшего посреди, сидел шеф жандармов и начальник Третьего отделения, граф Бенкендорф. Он внимательно слушал рассказ Воротынцева про девушку без рода и племени, которую он нашел в старом прадедовском доме, когда приехал туда вступать во владение завещанным ему прабабкой родовым имением.