Шрифт:
Глициния в цвету пенится на крошащейся стене.
Волосатый нищий стоит на коленях, кажется, у лужи блевотины. Потом Якоб понимает, что «лужа» — это дворняга.
Минуту спустя процессия останавливается перед воротами из дуба и железа.
Они открываются, и охрана салютует паланкинам, которые заносят во двор.
Двадцать копейщиков маршируют под неистовым солнцем.
В тени широкого навеса паланкин Якоба опускают на землю.
Огава Узаемон открывает дверцу:
— Добро пожаловать в магистратуру, господин де Зут.
Длинная галерея заканчивается темным вестибюлем. «Здесь мы ждем», — говорит им переводчик Кобаяши, и слуги приносят напольные подушки, чтобы они могли присесть. С правой стороны вестибюля — ряд раздвижных дверей, украшенных полосатыми бульдогами с чрезмерно длинными ресницами. «Тигры, наверное, — комментирует ван Клиф. — За этими дверями цель нашего прихода: Зал шестидесяти циновок». Слева более скромная дверь с хризантемой. Якоб слышит доносящийся из глубины дома плач младенца. Впереди — вид поверх стены магистратуры и раскаленных крыш: панорама бухты, где в синеватой дымке стоит на якоре «Шенандоа». Запах лета смешан с запахами пчелиного воска и чистой бумаги. Голландцы сняли обувь у входа, и Якоб благодарен ван Клифу за своевременный совет надеть чулки без дырок. «Если бы отец Анны увидел меня сегодня, — думает он, — ожидающим приема у высшего представителя сегуна в Нагасаки!» Чиновники и переводчики напряженно молчат. «Половые доски, — доверительно шепчет ван Клиф, — скрипят, чтобы выдать наемных убийц».
— Убийцы, — спрашивает Ворстенбос, — серьезная опасность в этих местах?
— Сейчас, скорее всего, — нет, но старые привычки умирают с трудом.
— Напомните-ка мне, — просит директор, — почему у одной магистратуры два магистрата?
— Когда магистрат Широяма при должности в Нагасаки, магистрат Омацу находится в Эдо, и наоборот. Они меняются каждый год местами. Если один из них совершит неосторожный поступок, его двойник тут же объявит об этом. Каждая властная должность в империи разделена на двоих, и потому, в определенном смысле, кастрирована.
— Как я понимаю, Никколо Макиавелли ничему не смог бы научить сегуна.
— Это точно. Флорентийца, возможно, разве что взяли бы здесь в ученики.
На лице переводчика Кобаяши, услышавшего мелькающие в разговоре знакомые августейшие имена, отражается неудовольствие.
— Позвольте мне обратить ваше внимание, — ван Клиф меняет тему разговора, — на тот античный пугач от ворон, который висит в нише, вон там.
— Боже мой, — пристально вглядывается Ворстенбос, — это же португальская аркебуза.
— Мушкеты изготавливались на острове в Сацуме после того, как португальцы прибыли сюда. Позже, когда стало понятно, что десять мушкетов у десяти крестьян с твердой рукой и острым глазом могут убить десять самураев, сегун свернул их производство. Легко представить судьбу какого-нибудь европейского монарха, который решился бы издать подобный указ…
Украшенная тиграми дверь раздвигается, и из нее выходит чиновник высокого ранга со сломанным носом и приближается к переводчику Кобаяши. Переводчики низко кланяются, и Кобаяши представляет чиновника директору Ворстенбосу как мажордома Томине. Голос Томине неприветлив, как и его манеры.
— Господа, — переводит Кобаяши, — в Зале шестидесяти циновок магистрат и много советников. Вы должны выказывать такое же почтение магистрату, как сегуну.
— И магистрат Широяма его получит, — заверяет переводчика Ворстенбос. — Ровно в той мере, в какой заслуживает.
По лицу Кобаяши видно, что он сомневается в этом…
Зал шестидесяти циновок просторен и укрыт от солнечных лучей. Пятьдесят или шестьдесят истекающих потом, обмахивающихся веерами официальных лиц — все важного вида самураи, — сидят точным прямоугольником. Магистрата Широяму узнать легко: он по центру на специальном возвышении. Пятидесятилетнее лицо выглядит уставшим от долгого пребывания на высоком посту. Свет попадает в зал из залитого солнцем двора, усыпанного белой галькой. В южной его части растут миниатюрные сосны и высятся покрытые мхом скалы. Колышутся занавески, закрывающие выходы на восток и запад. Охранник с могучей шеей выкрикивает: «Оранда Капитан!» — и проводит голландцев в прямоугольник придворных к трем алым напольным подушкам. Мажордом Томине говорит, Кобаяши переводит: «Пусть голландцы выкажут почтение».
Якоб опускается коленями на подушку, кладет папку сбоку и кланяется. Справа, чувствует он, ван Клиф делает то же самое, но, выпрямившись, видит, что Ворстенбос по-прежнему стоит.
— Где, — директор поворачивается к Кобаяши, — мой стул?
Вопрос, как и рассчитывал Ворстенбос, вызывает молчаливый переполох.
Мажордом о чем-то коротко спрашивает переводчика Кобаяши.
— В Японии, — краснеющий Кобаяши отвечает Ворстенбосу, — сидение на полу не считается позором.
— Приятно слышать. Но мне более удобно на стуле.
Кобаяши и Огава должны умиротворить рассерженного мажордома и утихомирить упрямого директора.
— Пожалуйста, господин Ворстенбос, — говорит Огава, — в Японии стульев нет.
— Неужели нельзя что-нибудь придумать, чтобы ублажить высокого гостя? Ты!
Чиновник, на кого указал голландец, замирает и касается кончика своего носа.
— Да! Принеси десять подушек. Десять. Ты понимаешь, что значит «десять»?