Шрифт:
— Хочешь — тебе?
— Что ты!
— А чего? Вот поглядишь, какой будет красотизм. Точено тебе. Зайдете за заказом через недельку.
— И не подумаю.
— Ну, все, все. Решено. Идея овладела массами.
Юрка не успел оглянуться, как за несколько недель был одет по новейшей моде, обласкан, окружен — нет, не просто вниманием, полной заботой, которая распространялась даже на вкусы и пристрастия.
— Это смешно, что ты согласился делать стометровку с Вилем. Он же импотент. Творческое ничто. Только слова говорить может.
— Иногда и слово есть дело.
— Ты, как всегда, прав, дорогой.
Она играла в согласие и покорность, изящно пародируя их. И Юрка понимал, что это ее максимум: покорства в ней заложено не было ни на грош.
Он купался в тепле их отношений, мягчел и оттаивал — и вдруг с удивлением обнаружил, как недоставало ему всю жизнь мягкости, ласки, даже доброты: ведь бабка суровая была, что ни говори. И своим занятая. Всё люди у нее, люди, а без них хозяйство, огород, корова, пчелы, печь с травами, сами травы — ведь их собери, высуши каждую по-своему, разложи. А мать как вернулась, недомогала, ходила, опираясь на палку, плакала, стучала палкой, осердясь, — не до сына ей было. И он уже вырос тогда и всем юношеским эгоизмом рвался жить: видеть, обонять, осязать жизнь, ждать, когда окажет она чудесное свое. Ждать, как ждал, бывало, прячась в кустах у гнезда, когда прилетит к уродышам птенцам, состоящим вроде бы из головы только и клюва, их красавица птица — мать. И как тайно вложит в клюв то одному, то другому копошащуюся мясистую добычу.
И вот теперь что-то возмещалось ему за суровое в детстве, давалось полной мерой.
— Ты доволен мной, о повелитель? — опять же шутливо спрашивала Катя, вставая на одно колено и молитвенно складывая руки. А ладошки узкие, а пальцы длинные, ногти холеные — коготки, покрытые перламутром.
— Да… ить… премного довольны.
— Что прикажешь рабе своей?
— Кваску бы испить.
— Сбегаем в кабачок? У меня десятка, а, Юр?
У нее частенько бывали деньги — она перепечатывала что-то на машинке, писала рецензии. И он, принимая, никогда не мог отдариться. А если не принимал, она смеялась:
— Жест имени Крапивина-Северного, да?
— Да, да, столичная штучка. У нас в провинции за мужчин не платят.
Легко, весело, как по-накатанному, бежали дни. Юрка заметил, что теперь менее охотно ходит на занятия. Сначала оправдывался: Катька, мол, набита всей этой теорией под самую завязочку. Но уж когда понял, что и он курсовой стометровке не думает, смутился. Не хотелось — и все. А хотелось читать о кино, говорить и спорить о кино, строить кинотеории, смотреть кинофильмы.
И вдруг догадался: хотелось быть киноведом, вот что!
Эта мысль пришла, когда слушали с Катей музыку, развалясь на ее широчайшем зеленом матраце. И Юрка вдруг поднялся рывком, захохотал в голос.
— Чего ты, господи боже мой, дикий человек!
— Да так, своему. Ах ты, вот ведь!.. Ну и ну, а? Познай, говорят, самого себя. Ах ты дьявол! В другое, как говорится, качество… Ну и Катерина!
— Не поняла, дорогой, — сдержанно отозвалась она.
— И не надо тебе. Ни в коем разе не надо. Зазнаешься.
Тревога отбежала от Катиных глаз. Но зато поселилась в Юрке — глубоко и потаенно. Заработал едва слышный камертончик. Но это — глубоко, без выхода на поверхность.
А Катя уже говорила о каких-то ста километрах от Москвы, о каком-то задичавшем жасмине и что ехать лучше поездом. Короче, в который раз звала к себе на дачу. Ведь у нее и дача была, у Катьки. Крохотный домок, заросший по бокам вьюнком и жимолостью.
Катя давно пыталась отодрать Юрку от фильмов, учебников, книг, чтобы вручить ему прекрасный день на даче.
Затревожившемуся Юрке было бы именно теперь и отказаться, а он махнул рукой выше головы (такой обаятельный жест сдающегося человека):
— Эх, губи, злодейка!
А для себя это было так: «Валяй, глупый человек. Как творится, чем хуже, тем лучше».
И на другой же, день поутру помчался вместе с Катей. Приехали — дорожки не пробиты.
— Что, все некогда?
— Точно, Юр.
— Да кто у тебя есть, кроме тебя?
— У меня, Юр, кроме меня, никого нет. Потому что… Ну, в общем, родители — отдельно, я — отдельно. Ты разве не видишь — я развиваюсь в сторону самостийности?
— Как не видеть… Вижу.
— «Ка-ак не видеть…» — передразнила она его распевную речь. — Знаешь, это забавно: такой злой деспот — и вдруг так поешь.
— Другой бы, Катюш, взялся перестраиваться. А я, пожалуй, не стану, а? Бог с ним. Некогда.
— Давай, давай, совершай скорее. Я тебе, надеюсь, не мешаю?
— Как это женщина может мешать?
— Ого! Ты, между прочим, самонадеян!
Они стояли на крылечке террасы, и Катя пыталась повернуть ключ в двери. Ее неумелые движения (какая радость: хоть в чем-то не умела!), ее нежная щека и мочка уха, не закрытая вихрами волос, и солнце, тепло, травяной, листвяный запах при каждом движении ветра… И пчела пробасила, ударив в стекло, и птицы орут. И так все залилось радостью!.. Неповторим этот миг. И прекрасен. И благословен.