Шрифт:
Симеон же, гневным движением запахнув хламиду, ответил: Быть может, Бог сломал печать твоего рождения прежде времени и тебе нечего было появляться на свет, раз ты так нагло и непочтительно ведешь себя с теми, кто старше тебя, кто живет, а стало быть, и знает больше. Сказал на это Иосиф: Ах, Симеон, ты спросил меня, как поступлю я, если сын мой не родится до окончания переписи, а ответить на твой вопрос не мог, ибо не знаю римского закона, как, думаю, и ты тоже. Не знаю. Но ведь ты сказал. Что сказал, то и сказал, и не трудись пересказывать, я помню.
А ведь это ты, Симеон, первым начал, первым обратился ко мне с неподобающими словами и упрекнул в самонадеянности, ибо по-твоему выходило, что я берусь судить о предначертаниях Господа, прежде чем сделались они ясны, если же потом слова мои обидели тебя – прости, но первым обиду нанес мне ты, Симеон, а ведь ты старше и должен бы подавать мне пример. Одобрительный ропот послышался вокруг костра: плотник Иосиф явно одержал в споре верх, но всем хотелось знать, найдет ли Симеон чем возразить. Он и возразил, не явив своими словами ни остроты ума, ни полета воображения: Ты обязан был смолчать хотя бы из уважения к моим летам, а Иосиф сказал:
Да если бы я смолчал, всем тотчас стало бы ясно, сколь суетен был твой вопрос, а потому прими, хоть тебе это и нелегко, ответ мой за признак моего к тебе величайшего уважения, ибо я, пусть ты даже этого и не постигаешь, помог тебе затронуть предмет, который интересует нас всех: захотел бы Господь, сумел ли бы Он когда-нибудь укрыть народ свой от вражьего взора? А-а, теперь ты толкуешь о богоизбранном народе, как о своем еще не родившемся сыне?! Нет, Симеон, напрасно влагаешь ты в мои уста слова, которые я не произносил и не произнесу, но все, сказанное в одном смысле, может быть понято и в другом. На эту тираду Симеон уже ничего не возразил, а, поднявшись, вышел из круга и уселся поодаль, в самом темном углу, и вслед за ним поднялись и ушли от костра родичи его и домочадцы, побужденные к тому семейственным долгом, но еще больше – жалостью к поверженному в словесной схватке патриарху. У костра установилась тишина, сменившаяся шорохами и бормотаньем, обычным для тех, кто устраивается на ночлег и отдых, и в других частях постоялого двора слышней стали приглушенные голоса, прорезаемые порой звонким восклицанием, фырканьем и сопеньем ослов и – время от времени – истошным ревом верблюда, охваченного любовным неистовством. Тогда и назаретяне, позабыв о недавней распре, чуть слышно – но оттого, что было их много, получалось весьма громогласно – стали нараспев читать последнюю и самую длинную из молитв, которые полагается возносить Господу в течение дня. Потом, несколько минут спустя, те, у кого была самая чистая совесть или кто сильней прочих устал с дороги, уже спали, причем иные весьма бездуховно похрапывали, а остальные тоже последовали их примеру, улегшись кто в чем был, и разве только старых да малых по причине слабости тех и других устроили поудобней, укрыв толстой простыней или вытертым одеялом. Костер прогорел и стал гаснуть, и лишь изредка пробегал слабеющий огонек по обугленным хворостинам, еще по дороге собранным для этой полезной цели. И вскоре под навесом, давшим приют вышедшим из Назарета, все спали. Все, кроме Марии. Она никак не могла улечься, удобно устроить живот, в котором, по размерам судя, носила какого-то великана, и потому полусидела, привалясь спиной к вьючным седлам, чтобы дать отдых мучительно ноющей пояснице. Она, как и все, слушала спор Иосифа с Симеоном и радовалась, как и подобает жене, даже если схватка была бескровной, что муж вышел победителем. Но суть и предмет спора изгладились из ее памяти или были вытеснены ощущениями, то возникавшими, то пропадавшими в ее теле, подобно приливу и отливу в море, которого она никогда в жизни не видела, но о котором ей иногда рассказывали бывалые люди, – и этот не дававший ей покоя накат волн означал, что дитя у нее под сердцем шевелится, но как-то особенно, словно он, нерожденный ее сын, находясь у нее в утробе, пытается поднять ее себе на плечи. Глаза Марии были открыты и блестели в полутьме, блестели даже после того, как окончательно прогорел и погас костер, но ничего удивительного в этом нет – так от сотворения мира происходит со всеми будущими матерями, тем более что мы-то узнали о том с полной определенностью в тот миг, когда жене плотника Иосифа предстал некто, назвавший себя ангелом и принявший обличье нищего бродяги.
Кричали первые петухи, возвещая зябкий рассвет, но путники, торговцы, погонщики мулов и верблюдов, побуждаемые необходимостью, принялись готовиться к выходу еще раньше и совсем затемно начали навьючивать на своих скотов пожитки или товары, а потому поднялся на постоялом дворе шум, по сравнению с которым померк или, точней выражаясь, заглох шум давешний. Когда же караван уйдет, постоялый двор проведет несколько часов в безмолвии и неподвижности, точно распластавшаяся на солнце бурая ящерица, – останутся там лишь те, кто намерен провести здесь целый день, отдыхая до тех пор, пока уже ближе к вечеру не ввалится в пыли с головы до ног новая толпа утомленных переходом странников, и они-то, намолчавшись за время пути, зададут работу могучим своим голосовым связкам и, едва успев войти, примутся вопить, словно бесами обуянные, не к ночи те будь помянуты. Назаретяне покидали постоялый двор в количестве большем, чем пришли туда, и это неудивительно, ибо к ним присоединились еще десять человек, и ошибется тот, кто сочтет край этот безлюдным и пустынным, особенно в эту пору, когда и перепись объявлена, и праздник Пасхи на носу.
Иосиф между тем решил сам для себя, что нужно бы помириться со старым Симеоном, и решил так не потому, что за ночь доводы его лишились в его глазах былой убедительности, – все же воспитан и наставлен был он в почитании старших и тем более – стариков, которые ясностью ума и здравомыслием суждений платятся за то, что прожили так долго и новая, молодая поросль их зачастую в грош не ставит. И вот он приблизился к Симеону и смиренно произнес: Прости меня, если давеча речи мои показались тебе дерзкими и наглыми, ибо у меня и в мыслях не было отказать тебе в уважении, но сам знаешь, как это бывает – слово за слово, за хорошим – дурное, и в итоге всегда наговоришь лишнего. Симеон слушал, слушал, не поднимая головы, и наконец ответил так: Прощаю. Иосиф за свой великодушный порыв вправе был бы ожидать от упрямого старца и более приветливый ответ и, все еще не теряя надежды услышать слова, которые заслуживал, довольно долго шел и далеко прошел рядом с ним. Однако Симеон, уставясь себе под ноги, делал вид, что не замечает его, покуда плотник, осердясь – и ведь за дело, – не махнул рукой, как бы собираясь прибавить шагу. Тогда старик, сделав вид, что вдруг очнулся от важной думы, нагнал Иосифа, ухватил его за край одежды и сказал: Постой.
Удивленный Иосиф обернулся. Постой, повторил старик и сам остановился. Все прочие путники миновали их, и они остались на дороге вдвоем, словно на ничейной земле, между удалявшимися мужчинами и еще не приблизившимися женщинами. Над толпою их покачивалась в такт ослиному шагу голова Марии.
Они вышли из долины Изреель. Дорога, огибая скалистые валуны, медленно поползла вверх, в горы Самарии, на запад, вдоль горной гряды, за которыми, спускаясь к Иордану и простираясь южнее, пылала незаживающая и давняя рана Иудейской пустыни – земли, вожделенной для многих и многих, но так и не знавшей, кто же владеет и обладает ею. Постой, сказал Симеон, и плотник, внезапно оробев, повиновался. Женщины были уже невдалеке. Старик снова зашагал по дороге, продолжая, словно силы покинули его, держаться за Иосифа. Вчера ночью, сказал он, перед тем как я уснул, было мне видение. Видение? Да, но не обычное, когда предстают перед тобой предметы и люди, а видел я как бы сокрытое за словами – за теми, что произнес ты, помнишь? – что если сын твой не родится в срок, отведенный для переписи, то, значит. Господь не хочет, чтобы римляне знали его и внесли в свои списки. Да, я так сказал, но видел-то ты. Не знаю, что видел я, – меня словно бы вдруг обуяла уверенность в том, что римлянам лучше бы не знать о существовании твоего сына, чтобы вообще никто ничего не ведал о нем, и, если все же придет он в этот мир, лучше будет, чтобы прожил он отмеренное ему без славы и без скорбей, вон как те мужчины, что удаляются от нас, и как те женщины, что к нам приближаются, чтобы прожил он безвестным, как любой из нас, до смертного своего часа и даже после него. Какая же иная участь уготована может быть сыну простого плотника из Назарета, кроме той, о которой ты сказал сейчас? Нет, Иосиф, не ты один распоряжаешься жизнью его. Ну, разумеется, на все воля Божья, так было спокон веку, так привыкли мы верить, и все же, Симеон, расскажи мне еще о моем сыне, что еще узнал ты о нем? Ничего, ничего, кроме этих твоих слов, но только они, будто при вспышке зарницы, обрели иной смысл: так иногда взглянешь на яйцо – и провидишь в нем цыпленка. Господь делает что хочет, хочет то, что делает, в Его руках судьба моего сына, я тут ничего не могу. Это так, но есть еще несколько дней, когда власть над нерожденным ребенком делит с Господом и мать. Верно, а потом, если родится сын, будет над ним власть моя и Господа. Или только Господа. Как и над всеми. Нет, не над всеми, иными владеют и Бог и Дьявол. А как же это узнать? Если бы Закон не предписывал женщинам хранить молчание, то они, измыслившие первый грех, который породил и все прочие, быть может, поведали бы то, что тебе надо знать. А что мне надо знать? Какая часть плода, вынашиваемого ими, – от Бога, какая – от Сатаны. Я не понимаю тебя, Симеон, ты ведь вроде говорил о сыне моем.
Не о твоем сыне, а о женщинах и о том, как производят они на свет нас всех, ибо кому же, как не им, знать, что любой из нас и мал и велик, что в каждом из нас заключено добро и зло, мир и война, ярость и кротость.
Иосиф оглянулся назад, увидел Марию на осле, а перед нею – мальчугана, сидящего верхом, по-мужски, и на миг ему представилось, что это его сын, и жену свою, подвигавшуюся вперед в разросшейся толпе женщин, он увидел словно бы впервые. В ушах его все еще звучали странные слова Симеона, но все же плохо верилось, что так много зависит от женщины, по крайней мере, его собственная жена никогда и ничем, даже ничтожным намеком не давала ему понять свои особенности и отличия от всех прочих. Но уже в следующий миг он отвернулся, ибо, вспомнив того нищего с его светящейся землей, задрожал и затрясся с головы до ног, волоса стали дыбом, и озноб пробежал по спине, и, снова обернувшись к жене, увидел Иосиф ясно, своими глазами увидел рядом с нею мужчину роста столь высокого, что женщины вокруг не доходят ему даже до плеча, и по этой примете безошибочно определил того самого бродягу, которого никогда прежде видеть не мог. Он глянул еще раз – но тот со всей непреложностью шел в толпе женщин, чего быть не могло, и взяться ему там было неоткуда. Иосиф хотел было попросить и Симеона взглянуть назад, подтвердить или опровергнуть такие ни с чем не сообразные чудеса, но старик уже прошел вперед, он сказал то, что должен был сказать, и теперь нагонял своих родичей, желая из пророка вновь стать всего лишь старейшиной рода. И тогда плотник, не найдя свидетелей, решил поверить собственным глазам и опять взглянул в сторону жены. Но рядом с нею уже никого не было.
По направлению к югу двигались они через всю Самарию и шли, говоря военным языком, форсированным маршем, причем одним глазом смотрели на дорогу, а другим с тревогою озирали окрестности, ибо опасались проявлений враждебности, вернее, недоброжелательности со стороны местных жителей – злокозненных и погрязших в ереси потомков ассирийских насельников, появившихся в этих местах во времена Салманасара, царя Ниневии, после изгнания и рассеяния двенадцати племен Израилевых, и много было в них от иудеев, но еще больше – от язычников, ибо священным законом над собой признавали лишь Пятикнижие Моисееве и утверждали, вообразите только, что Господь избрал для Храма своего не Иерусалим, но лежавшую на их землях гору Геризинскую. Как ни спешили путники оставить этот враждебный край, а все же две ночи пришлось им провести в чистом поле, выставив дозоры, чтобы не могли незамеченными подобраться к ним самаряне, от которых жди чего угодно – они на все способны, они в глотке воды откажут умирающему от жажды человеку, даже если человек этот – чистейший иудей по крови, а что касается всем известного исключения [ 1 ], то оно на то и исключение, чтобы подтверждать правило. И столь сильна была тревога наших путников, что мужчины, вопреки обыкновению, разделились надвое, спереди и сзади прикрывая женщин своих и детей от оскорблений, а то и чего похуже. Однако самаряне в те дни настроены были отчего-то миролюбиво и, встречаясь с нашими галилеянами на дороге, ограничивались лишь злобными взглядами да бранными словами, а о том, чтобы напасть из засады на безоружных и оробелых людей или закидать их камнями, и речи не было.
1
Имеется в виду Притча о милосердном самарянине (Евангелие от Луки, 10,30-36). (Здесь и далее – примеч. пер.)