Шрифт:
Сын Иосифа и Марии родился как и все сыны человеческие – выпачканный в материнской крови, покрытый слизью и страдающий молча. Он заплакал, потому что его заставили это сделать – отныне и впредь плакать он будет именно по этой, одной-единственной причине. Запеленали и положили в ясли, совсем неподалеку от морды осла, а того на всякий случай, чтоб, не дай Бог, не укусил, привязали недоуздком покрепче. Саломея вышла зарыть, как полагается, детское место, тут как раз и Иосиф появился. Рабыня ждет, покуда он войдет в пещеру, а сама с жадностью вдыхает свежий ночной воздух, она устала, будто сама рожала, но нет – это всего лишь игра воображения, никогда у нее детей не было.
Спускаясь по косогору, приближаются к пещере трое.
Это пастухи. Вот входят они в пещеру. Мария лежит, и глаза ее закрыты. Иосиф сидит на камне, положив руку на край яслей, будто охраняет своего сына. Первый пастух шагнул вперед и произнес: Своими руками выдоил я овец и принес вам их молоко. Мария открыла глаза и улыбнулась. Шагнул вперед второй пастух и сказал: Своими руками сделал я сыр и принес вам его. Когда приблизился к яслям третий пастух, показалось, что всю пещеру заполнил он собою. Он сказал, не глядя при этом ни на мать, ни на отца новорожденного: Своими руками замесил я тесто, на огне, что горит лишь внутри земли, испек я хлеб и принес его тебе. И Мария поняла, кто был этот пастух.
От сотворения мира так уж заведено, что один появляется на свет, а другой его покидает. И вот сейчас настал черед царю Ироду – не родиться, само собой, а умереть. Помимо прочего и мучительней всего прочего, о чем сказано будет впоследствии и в свое время, страдает он от чудовищного и неуемного, до умоисступления доводящего зуда – такого, что кажется, сто тысяч свирепых муравьев без устали вгрызаются в тело его крошечными челюстями. После того как испробованы были и не принесли ни малейшей пользы все бальзамы и снадобья, которыми и доныне врачует свои хвори человечество, не исключая и тех, что вывезены были из Египта и Индии, царские лекари, от страха потеряв голову в смысле переносном и готовясь потерять ее в смысле прямом, прибегли к ваннам и очистительным, смешивая с водой или маслом любые лекарственные травы или порошки, которые хоть раз кому-нибудь, по слухам, помогли, пусть даже соединение средств этих противоречило всем правилам фармакопеи. Царь, обезумев от страданий и ярости, с пеной у рта, словно укусила его бешеная собака, грозит предать их всех самой лютой казни, если в самом скором времени не отыщут они способа облегчить его муки, не сводящиеся к тому, что нестерпимо горит кожа, что все тело его сотрясают судороги, швыряющие его наземь и заставляющие биться, корчиться и извиваться, будто в приступе падучей, когда лезут из орбит глаза и руки рвут одежды, чтобы добраться до полчищ беспрестанно множащихся муравьев, а те продолжают свою пытку. Хуже, куда хуже проявившаяся в последние дни огневица, а хуже огневицы тот не имеющий названия ужас, о котором шепотом говорят во дворце, – черви-де поселились в детородных органах венценосца и пожирают его заживо. От криков Ирода сотрясаются покои и переходы, евнухи, ходящие за ним, не знают ни сна, ни отдыха, невольники убегают, чтобы не попасться ему на глаза. Ирод жив одной только яростью, ей одной благодаря еще таскает он ноги, но тяжким смрадом разлагающейся плоти несет от него, несмотря на благовония, которыми пропитаны его одежды, умащены крашеные волосы. Лежа на носилках, окруженный лекарями и вооруженной стражей, кочует он по дворцу из одного его конца в другой в поисках новых и новых изменников, ибо давно уже везде и всюду чудится ему измена, и воздетый перст его вдруг укажет очередную жертву, и ею может стать главный евнух, приобретший слишком большое влияние, либо дерзостный фарисей, порицающий того, кто нарушает заповеди Завета, тогда как должен бы подавать остальным пример ревностного и неукоснительного исполнения их, – нет нужды даже произносить имя его: все и так знают, о ком идет речь, – могут пасть жертвой царевых подозрений родные его сыновья Александр и Аристобул, которые были схвачены и тотчас приговорены к смерти особым судом, состоящим из знатнейших князей и спешно собранным для того, чтобы вынести именно смертный приговор и никакой иной, да и мог ли поступить иначе бедный царь, если в горячечном забытьи представлялось ему, как приступают к нему царевичи с обнаженными мечами, а в самом тяжком из кошмарных сновидений видел он, как видят себя в зеркале, собственную отрубленную голову. Но грозный властелин упредил злоумышленников, избежал смерти и теперь может спокойно созерцать трупы тех, кто еще минуту назад были его сыновьями, престолонаследниками, а теперь по обвинению в заговоре и предерзостном превышении власти осуждены на смерть и по приговору суда удавлены.
Но когда истомленный царь погружается в краткий и неверный сон, откуда-то из самых глубин его мозга, лишая его и этих отдохновенных мгновений, всплывает другой кошмар – смятенному духу Ирода предстает тогда живший во времена Исайи пророк Михей, очевидец опустошительных и кровопролитных войн, которые принесли ассирийцы в земли Самарии и Иудеи, а представ, принимается, как и пристало пророку, клеймить и обличать богатых и могущественных. В тунике, покрытой бранным прахом и пятнами свежей крови, врывается Михей в сон царя с грохотом, какого в мире сем услышать нельзя, словно захлопнул он за собой огромные бронзовые двери, и возвещает громовым голосом: Господь исходит от места своего, низойдет и наступит на высоты земли, а потом грозит: Горе замышляющим беззаконие и на ложах своих придумывающим злодеяния, которые совершают утром на рассвете, потому что есть в руке их сила! Пожелают полей, и берут их силою; домов – и отнимают их; обирают человека и его дом, мужа и его наследие. И каждый раз, каждую ночь, произнеся все это, Михей, будто повинуясь никем не зримому знаку, исчезает как дым. Но в холодном поту, в смертельной тоске и страхе просыпается Ирод даже не потому, что дивят его и пугают эти откровения – нет, особенно тяжко то, что ночной посетитель исчезает в тот самый миг, когда, если судить по вскинутой руке, по разомкнувшимся устам, готовится он сказать что-то еще, что-то самое важное, но скрывается, приберегая это до другого раза. Впрочем, всем и каждому известно, что царь Ирод не из тех, кого страшат угрозы, ибо память его хранит многие и многие имена людей, убитых по его приказу, но ни грана раскаяния или сожаления нет в душе его, и совесть его спокойна. Вспомним, как повелел он утопить шурина – брата жены своей Мариам, которую любил больше всего на свете, как повесил деда ее, а потом, заподозрив жену в прелюбодеянии, приказал удавить и ее самое. Ну, правда и то, что после этого впал он в умопомешательство и в бреду призывал к себе покойницу, словно была она еще жива, однако едва лишь открылось, что теща его, и раньше бывшая душой всех заговоров против него, измыслила новый, имеющий целью свергнуть его с престола, вмиг обрел царь Ирод здравый рассудок, излечившись от краткого своего безумия. Никто и глазом не успел моргнуть, как упокоилась опасная интриганка в родовом склепе, рядом с прочими членами своей семьи, с которой в недобрый час вздумалось породниться Ироду. Остались после этого у царя три сына: Александр, Аристобул, о чьей печальной участи нам уже известно, и Антипатр – его эта участь тоже не минует, но произойдет это попозже. А теперь, дабы напомнить, что жизнь не целиком состоит из трагедий и ужасов, сообщим вам, что для плотских утех и веселия успел познать царь Ирод десять жен, щедро одаренных красотой, но к тому времени, к которому относится наш рассказ, ему от дивных тех красавиц мало было проку и удовольствия, им же от него – и вовсе никакого. Так что не слишком бы пугали самовластного и могущественного повелителя и собирателя земель Иудеи и Самарии, Переи и Идумеи, Галилеи и Гавлонитиды, Траконитиды, Авранитиды и Ватанеи еженощные появления неистового пророка, если бы не эта смутная невысказанная угроза, что каждую ночь вот-вот была готова прозвучать, да все никак не звучала, а потому во всей ее неприкосновенной целокупности хранила и сулила новую опасность, неведомо какую, неведомо откуда исходящую.
А тем временем совсем неподалеку от Ирода, можно сказать – бок о бок с ним, Иосиф со своим семейством по-прежнему жил в пещере под Вифлеемом, ибо плотник оставил попечение о поисках дома, рассудив, что раз все равно вскорости возвращаться им в Назарет, так и нечего искать другое пристанище, тем более что жилищный вопрос и в ту пору стоял остро и даже, пожалуй, еще острее, чем в наши дни, – не додумались тогда люди до сдачи и съема квартир и не была еще изобретена система социальной помощи бездомным. На восьмые сутки после рождения своего первенца Иосиф отнес его в синагогу совершить над ним обряд обрезания, и служитель, вооруженный каменным ножом, с ловкостью, каковая достигается лишь долгим навыком, отсек крайнюю плоть младенцу, чья судьба – не младенца, разумеется, а этого лоскутка кожи – могла бы сама по себе послужить сюжетом для романа, ибо это колечко бесцветной, чуть-чуть кровоточащей кожи будет в восьмом веке этой вот, уже ставшей нашей эры, торжественно освящено папою Паскуалем I. Всякий, кому придет охота увидеть его, должен всего лишь отправиться в приход Кальката, что неподалеку от итальянского города Витербо, – там, в поучение истинно и твердо верующим и на потеху любопытствующим нехристям и выставлена эта реликвия. Сказал Иосиф, что желает назвать сына Иисусом, и под этим именем был занесен новорожденный мальчик сперва в кесаревы перечни, а потом уж и в Господни списки. Младенец не остался безучастен к тому ущербу, что претерпела его уменьшившаяся плоть, притом что дух сколько-нибудь заметно не обогатился, и плакал на протяжении всего обратного пути в пещеру, где в не лишенной оснований тревоге ждала его мать, сперва запричитавшая над ним: Бедняжка мой, а затем без промедления приложившая его к груди – к левой, к той, что ближе к сердцу. Иисус, еще не ведавший, что именно так зовут его, потому что мало чем отличался от, скажем, птенчика, щеночка, ягненка, от любой другой Божьей твари, только что пришедшей в этот мир, удовлетворенно вздохнул, когда почувствовал на щеке упругую тяжесть груди, кожу, ставшую чуть влажной при соприкосновении с его кожей, когда ощутил во рту сладковатый вкус материнского молока, и боль, еще мгновение назад казавшаяся непереносимой, вдруг отдалилась, растворилась в неведомом наслаждении, которое рождалось, рождалось и никак не могло достичь всей своей полноты, перешагнуть порог, отомкнуть затворенную дверь, преодолеть запрет. Возрастая, мальчик будет забывать эти ощущения, пока не покажется, что он вообще никогда и не мог испытывать ничего подобного, – так происходит с каждым из нас, ибо, где бы ни родились мы, какая бы судьба ни ждала нас, произвела нас на свет женщина. А если бы мы осмелились осведомиться – Боже упаси от подобных нескромностей, но все же предположим невероятное, – так вот, если бы мы спросили насчет этих ощущений у Иосифа, он сказал бы, что у него, у главы семьи, заботы другие и много более серьезные и ему теперь два рта кормить надо, – и при всей очевидности того обстоятельства, что вовсе не он кормит Иисуса, а Мария, и притом грудью, речение это не теряет ни правоты, ни выразительности, ни силы. Что правда, то правда, забот у него прибавилось, и первейшая из них – о том, чем будут они жить, пока не возвратятся в Назарет, ибо Мария еще не вполне оправилась от родов и долгий путь ей не под силу, а кроме того, она еще считается нечистой, ибо минуло лишь семь из сорока дней, составляющих установленный срок. Те деньги, что взяты с собой из Назарета – а их и было-то немного, – уже на исходе, заработать здесь, в Вифлееме, себе и семье своей на прожитье Иосиф не может – нет ни инструмента, ни оборотных средств, чтоб приобрести материал. Бедным людям уже и в те далекие времена жилось трудно, ибо Господь не может все предусмотреть и предвидеть. Из глубины пещеры донеслось в этот миг невнятное жалобное кряхтенье – и тут же стихло: это, пока Мария перекладывала сына от левой груди к правой, тот вновь вспомнил свою потерю, свою обиду и на мгновение вновь ощутил боль в пораженном месте. Но вскоре он насытится и уснет на руках у матери и не проснется, даже когда она как нельзя бережней будет класть его в ясли, словно из своих рук передаст сына в руки ласковой и надежной нянюшке. Иосиф же, присев у входа в пещеру, продолжает неотступно думать об одном – нет ему в Вифлееме работы, даже в подручные его не берут, и всякий раз, когда он пытался наняться, слышал одно и то же: Понадобится помощник – дам тебе знать, но обещаниями сыт не будешь, хотя беднякам с рождения приходится кормиться ими.
Тысячу раз показывал нам опыт, что даже людям, не слишком склонным предаваться праздному умствованию, для принятия наилучшего решения лучше всего Дать мыслям волю – пусть текут свободно, прихотливо сцепляясь как хочется им самим, – однако при этом надобно зорко и в то же время как бы рассеянно, будто думаешь о чем-то совершенно ином, следить за ними – ив нужный миг ухватить мелькнувшую неожиданно догадку, как тигр хватает свою добычу. И вот так размышления о лживых обещаниях плотников обратили мысли Иосифа к Богу и к истинным обетованиям, принесенным ему, а от них – к Храму Иерусалимскому и к огромному строительству, все еще идущему вокруг, и вдруг, словно озарение нашло, ясно стало – раз строят, значит, и рабочие руки нужны, в первую, конечно, очередь каменщики и каменотесы-мраморщики, но и без плотников не обойтись: кто ж им будет брусья тесать, доски для сходней и мостков остругивать и сколачивать, а ведь это сущие пустяки по сравнению с тем, что еще умеет делать Иосиф. Одно плохо – если, конечно, возьмут его на работу – больно далеко от этой пещеры до Иерусалима, часа полтора хорошего хода, а то и больше, да все в гору, разве что осла с собой взять, но тогда постоянно ломай себе голову, где его спрятать, чтобы не украли, ибо то, что земля эта возлюблена Богом и возвышена им перед всеми прочими, вовсе не значит, что воры на ней перевелись, – припомним-ка, о чем еженощно вопиет Ироду пророк Михей. Иосиф все размышлял над этими трудно разрешимыми задачами, когда, покормив и уложив сына, вышла из пещеры Мария. Ну, как там Иисус? – спросил отец, понимая, что вопрос, заданный таким образом, звучит довольно нелепо, но не желая отказать себе в удовольствии потешить лишний раз свою отцовскую гордость и назвать сына по имени. Хорошо, отвечала Мария, для которой имя мальчика ее вовсе не имело значения – она бы всю жизнь могла звать его «мальчик мой», и жаль, что это невозможно, потому что родятся другие сыновья – а родятся они непременно – и возникнет неизбежная путаница почище той, что получила когда-то название столпотворения Вавилонского. Иосиф же, роняя слова так, словно просто размышлял вслух, чему, впрочем, доверять безоглядно не следует, проговорил: Надо бы подумать, чем жить будем, покуда мы с тобой тут: нет для меня в Вифлееме подходящей работы. Мария не отвечала, да и не должна была отвечать: ее дело было сидеть и слушать, муж и так оказал ей большую честь. Иосиф поглядел, высоко ли солнце, прикинул, успеет ли сходить и вернуться, потом взял в пещере суму и одеяло, вышел наружу и произнес: Господи, на Тебя уповаю, дай мне работу в доме Твоем, если, конечно, сочтешь, что достоин столь великой милости честный мастеровой, для которого в ней вся надежда. Потом закинул правую полу плаща за левое плечо, пристроил на нем лямку дорожной сумы и, не прибавив к сказанному ни слова, двинулся в путь.
Но все же есть, бывают на свете счастливые часы.
Хоть и очень уже давно строился Храм, все же находилась работа и новым наемникам, особенно тем, кто не выказывал в час расчета чрезмерной требовательности.
Иосиф без труда прошел незамысловатые испытания, которым больше для порядка подверг его мастер, и этот неожиданный успех заставляет нас призадуматься – что ж это мы с самых первых страниц нашего повествования так скептически оценивали профессиональную умелость отца Иисуса? И пошел новый строитель Храма восвояси, вознося хвалу Господу, и по дороге несколько раз останавливался, прося встречных присоединить и свой голос к славословиям, и путники, широко улыбаясь, снисходили к его просьбам, потому что у народа, к которому принадлежал Иосиф, радость, выпавшая на долю кого-нибудь одного, почти всегда равнозначна радости всего народа, что, надо полагать, объясняется прежде всего немногочисленностью его. Когда же он поравнялся с гробницей Рахили, то, даже не в голове нашего плотника появившись, а откуда-то из самой глубины нутра выплыв, осенила его мысль: женщина, которая так хотела этого сына, умерла, можно сказать, от его рук или, во всяком случае, по его вине и не успела даже взглянуть на него, не то что сказать ему хоть словечко, и тело ребенка отделилось от тела матери с безразличием плода, падающего с ветви дерева. Затем мысли его приняли оборот еще более печальный – дети-то всегда умирают по вине своих отцов, зачавших их, и матерей, выносивших во чреве своем и произведших на свет, – и пожалел Иосиф сына своего, безвинно обреченного смерти. Со смущенной душой постоял он у могилы самой любимой из жен Иакова, опустив бессильно руки, поникнув головой, чувствуя, как пробила все его тело ледяная испарина, и не было в этот миг на дороге ни души, и не к кому было обратиться за помощью. Плотник понял, что впервые в жизни усомнился в том, что мир устроен разумно и осмысленно, и, словно отбрасывая от себя последнюю надежду, выкрикнул: Я умру здесь! Весьма вероятно, что в других обстоятельствах слова эти, произнесенные со всей силой убежденности – так, наверно, произносят их самоубийцы, – могли бы без слез и пеней открыть нам дверь, через которую покинем мы мир живых, однако люди в подавляющем своем большинстве существа эмоционально неустойчивые, сущий пустяк способен перебить течение их мысли: облачко ли проплывет высоко в поднебесье, паук ли примется прясть свою сеть, погонится ли за бабочкой щенок, или закудахчет, скребя землю лапой и сзывая цыплят, курица, – глядишь, мы уж и отвлеклись, а бывает и того проще – зачесался нос, почесал – и вот уж спрашиваешь себя: О чем, бишь, я? Именно поэтому уже в следующее мгновение стала гробница Рахили тем же, чем и была, – небольшой выбеленной постройкой без окон, формой схожей с игральной костью, выброшенной из игры за ненадобностью, а камень, закрывающий вход в нее, захватан грязными и потными руками бессчетных паломников, посещавших святыню с незапамятных времен, но, наверно, росшие вокруг оливы были стары уже и в ту пору, когда Иаков, решив, что именно здесь навеки упокоится бедная мать, принес, расчищая место, некоторые из них в жертву, так что можно все же с достаточной уверенностью утверждать: судьба существует, судьба каждого – в руках тех, в чьи руки попала она в сей миг.
Иосиф же, прежде чем двинуться дальше, вознес такую молитву, которая показалась ему самой уместной и своевременной: Слава Тебе, Господи Боже наш и отцов наших, Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, слава Тебе, Боже сильный. Боже крепкий. Он вошел в пещеру и еще прежде, чем обрадовать Марию известием о том, что нашел себе работу, направился к яслям взглянуть на сына, сын же спал. Иосиф сказал себе: Он умрет, он должен умереть, и сердце у него защемило, но потом подумал, что по естественному порядку вещей первым должен будет умереть он сам и что смерть, изъяв его из числа живущих на свете, заменив присутствие его в этом мире отсутствием, даст ему – как бы выразиться поточнее? – нечто вроде – уж простите за такую несообразность – ограниченного во времени бессмертия, и длится оно до тех пор, пока людей, которых уж нет с нами, помнят и любят.