Шрифт:
Знаменательно, что в эти годы Жуковский выражал надежду на то, что у европейских правительств хватит решимости и сознательности, чтобы расстрелять зачинщиков беспорядков («Взят Штруве [глава восстания в Бадене. — И.В.]… расстрелян ли он, еще не знают. Дай Бог решительности и смелости!» [ РА 1885:250]). Разумеется, эти высказывания поэта можно объяснить его ультра-монархическими взглядами, страхом перед революцией, уничтожающей все, что ему дорого, и гонящей его на старости лет из одного города в другой. Но такого объяснения недостаточно, чтобы понять истерически-возвышенное состояние старого поэта, который вдруг, после многолетнего молчания, разразился несколькими десятками поэтических и прозаических творений, твердящих об одном и том же — о близком суде. Это был последний и едва ли не самый мощный за его долгую жизнь творческий порыв!
Наиболее ярко и остро эсхатологические переживания Жуковского выражены в политических письмах к его бывшему ученику, государю наследнику. В этих посланиях, как мы уже говорили, Жуковский дает волю своему мистическому воображению: страшная лапа сатаны нависла над Европой, над миром стоит «какое-то безымянное страшилище, не имеющее никакого образа, незнаемое, непостижимое»; гидра революции на самом деле — это «чучело, сколоченное по адскому замыслу из адвокатов, докторов, Жидов, газетчиков и честолюбивых профессоров»; революция подавлена, «но сатана не убит, а лишь отбит» ( РА 1885:252, 258, 339). Каждое политическое событие воспринимается им как мистическое знамение. Надежда возлагается на «святую Русь», ее императора и благое Провидение.
Что делать? Как спастись? — постоянно задает он вопрос. И отвечает: человечеству необходимо чудесное потрясение, чтобы пробудиться от губительного сна. И сам предлагает политическийрецепт такого чуда: нужно освободить Иерусалим от турок силою русского нравственного величия (не армии); организовать сборное войско под эгидой христианских государей для охраны святыни, святой союз(аналогичный уже имевшемуся Священному). Вызовна такой союз принадлежит, по Жуковскому, русскому царю. Тогда-то и начнется великая решающая битва с антихристом.
Примечательно, что об этом иерусалимском проекте Жуковский написал государю наследнику в том самом письме, в котором говорится о смертной казни. В контексте генерального апокалиптического плана Жуковского (союз царей) частный проект нового обряда казни приобретает особый символический смысл. Чтобы приблизиться к нему, необходимо восстановить текст, непосредственно предшествующий рассуждениям о казни и не включенный поэтом в статью:
Враги святыни и порядка работают явно и тайно. Их явные нападения могут еще быть отражаемы силою: тайные же действия непобедимы; они как смертельная эпидемия, разлитая в атмосфере, от которой нет другого спасения, как очищение этой атмосферы. И весьма замечательно, что в наше время все эти травительные действия имеют какой-то характер филантропический: демон зла гуляет по свету под маской человеколюбия… [В]ы конечно читали в газетах о казни Маннингов…
(РА 1885: 337–340).Итак, по Жуковскому, вопрос о смертной казни — это не юридический, административный, политический или общественный вопрос. Это вопрос исторический, историософский. Здесь, в конкретную историческую эпоху, схлестнулись в смертельном поединке силы добра и зла. Хотя публичные казни, считает Жуковский, ложь и сатанинский разврат, но это разврат откровенный; гораздо страшнее — противники смертной казни, эти волки в овечьей шкуре. Они, по мнению автора письма, слуги сатаны, посягнувшие на святыню Божьего суда — эшафот. Уничтожить сатану пока невозможно, но можно и нужно разоблачать его каверзы, раскрывать людям глаза на правду Божию.
Кто же возьмется за такое великое дело? Какая сила может одолеть обман и достучаться до закосневших сердец? Эта сила, по Жуковскому, — возвышенная, христианская, пророческая поэзия, «сестра земная религии небесной». В конце жизни Жуковский взялся сыграть роль, которую уже несколько лет играл его друг и сочувственник Гоголь. Это роль поэта-пророка, вещающего в мистическом экстазе:
…быть хочу… Воспламенителем, глаголом правды, И сторожем нетленной той завесы, Которою пред нами горний мир Задернут, чтоб порой для смертных глаз Ее приподымать и святость жизни Являть во всей ее красе небесной — Вот долг поэта, вот мое призванье! (Жуковский 1980: 396) [301]301
Эти программные стихи из драматической поэмы «Камоэнс» 1839 года получают «историческое наполнение» в письмах и статьях Жуковского эпохи европейских революций 1848 года.
Статья Жуковского о смертной казни и является такой пророческой попыткой приподнять завесу, «очистить атмосферу», заставить людей, живущих накануне исторической развязки, увидеть невидимое, сокровенное и прекрасное —грядущую казнь. Для романтика Жуковского незримый эшафот, на который восходит грешник, — это предельная степень возвышенного(Sublime).
«Поэзия есть Бог в святых мечтах земли», — высечено на постаменте памятника Жуковского в Петербурге. Некоторые критики поэта считали, что проект 1850 года вопиюще противоречит этому благочестивому религиозному девизу. Полагаем, что критики не поняли мистико-романтической сути последнего, ибо поэтические мечты земли, по Жуковскому, есть мечты о святой, прекрасной и близкой казни… Подобно тому как воображаемая картина незримогоСтрашного суда, задуманная прусским королем для своей берлинской церкви (статья об истории и исторической живописи), интерпретировалась Жуковским как грандиозное обобщение всей христианской истории, его собственное видение эшафота может быть осмыслено как символическое обобщение, концентрированный образ его романтической философии истории.
Эпилог. Сон Агасвера
Было бы странным закончить книгу об историческом воображении Жуковского, не сказав ничего о его последнем произведении — незаконченной историософской поэме «Агасвер, или Странствующий Жид» (1851–1852), задуманной, по словам самого автора, как «род апофеоза страданий и несчастий» человеческих, олицетворенных в образе богоотступника Агасвера. Сюжетное ядро поэмы — спасительное явление вечного жида Наполеону в момент, когда узник Св. Елены, отчаявшись, задумал покончить с собой. Жуковский не успел завершить поэму, но, очевидно, исповедь Агасвера должна была спасти больную душу императора-изгнанника.