Шрифт:
Послушав совет Альберто, я направился к берегу моря. Миновал сияющий огнями оперный театр Лисео, лавки и кафе и спустился в нижнюю часть города, пользующуюся дурной славой, — под газовыми фонарями здесь ошивались проститутки в более чем откровенных нарядах. За два квартала до берега, там, где на высоком постаменте стоит спиной к городу статуя Колумба, я свернул налево. И оказался возле Музея восковых фигур.
В очереди к билетной кассе я изучил музейные афиши под грязным стеклом. Судя по всему, ядром экспозиции были восковые скульптуры местных преступников, казненных основателем музея, бывшим барселонским палачом. Мне вопреки уверениям Рамона все это показалось совершенно неинтересным.
Я вышел из очереди и отправился на торговую улицу. Какой-то тип продавал почтовые открытки, разложенные на бархатной обивке раскрытого чемодана: грязновато-коричневые изображения экзотических танцовщиц в прозрачных накидках, сквозь которые просвечивали обнаженные груди; толстозадых акробатов, вниз головой висевших на трапециях. Они отличались от тех, что продавались на Рамблас и были рассчитаны на другую публику — посетителей Музея восковых фигур, любителей пощекотать себе нервы.
— Глянь-ка сюда, — сказал продавец, протягивая мне черную коробку. В ней лежала фотография обнаженной женщины, охваченной ужасом, так как на ее шею опускался топор. Я отпрянул, затем посмотрел снова.
— У меня есть еще, но это уже за деньги, — сказал продавец. — Ты и так уже бесплатно два раза посмотрел.
Я покачал головой и направился было прочь.
Матери не понравилось бы, что я здесь шляюсь, подумал я, но затем вспомнил слова Альберто: «Потрать деньги. Потрать время. Веди себя, как положено парню твоего возраста».
— Любишь диковины? — спросил продавец и вытащил коробку, наполненную почтовыми открытками, фотографиями и книгами. Я посмотрел на корешки: «Рабы любви», «Восточные секреты», «Маркиз де Сад». Такие книги обязательно должны были привлечь внимание шестнадцатилетнего парня. Но мне на глаза попался заголовок тоненькой серой книжки, напечатанный серебряными буквами: «Страдания гениев: два века музыкального чуда».
— Эту лучше не бери, — сказал торговец. — Мало иллюстраций. Только маленькие девочки и мальчики. — Тут торговец оживился: — Хотя если тебе нравятсямаленькие девочки и мальчики, то у меня есть другие книжки, поинтереснее: совсем без слов, одни картинки. Подожди, сейчас достану из другой коробки, сам увидишь.
Но я уже вынимал деньги из кармана. Он пожал плечами. Когда он протянул мне книгу, из испорченного переплета выпал титульный лист. Наши глаза встретились: он видел, что я по-прежнему хочу купить эту книгу, но понимал, что она бракованная, и поэтому оставил на моей ладони одну монету: — Тебе останется на мороженое. Иди.
Вот так я узнал о страданиях гениев. Прочитал о том, как Франца Йозефа Гайдна вырвали из лона семьи, третировали и за плохое поведение в школе били палкой; как безжалостный отец Моцарта заставлял его выступать; как Паганини не кормили и запирали в комнате, чтобы он бесконечно упражнялся на скрипке.
Я знал эти имена. Другие были мне незнакомы, но они волновали меня даже больше, потому что они превращали страдание одних и садизм других в нечто банальное и чуть ли не необходимое. Отец немецкой девочки Гертруды Мара, у которой не было матери, уходя на службу, привязывал ее к стулу, но она стала искусной скрипачкой. Калекой, но виртуозной исполнительницей.
По всей Европе музыкально одаренных детей били, лишали еды, игрушек, даже если это были куклы или шарики, которые дарили им почитатели. И насилие, похоже, приносило результаты. Дети, во всяком случае те, которым была посвящена эта тоненькая серая книжка, преуспели и стали знаменитыми. Синяки проходили, но музыка — музыка оставалась навсегда.
Целая глава этой книги была посвящена Хусто Аль-Серрасу и тем чудовищным воспитательным методам, которые взял на вооружение его отец после того, как их бросила не названная в книге мать-цыганка. Как-то один из покровителей подарил ему большую игрушечную лошадку, но отец отпилил лошадке голову, а туловище поставил рядом с пианино, чтобы мальчишка играл, сидя в седле. Автор утверждал, что юный пианист рыдал, когда испортили его подарок, но на фотографии в книге он, сидя на этой странной обезглавленной лошади, выглядел сияющим. Возможно, сама музыка была причиной этого внутреннего света. Или — тут моя зависть воспарила — это был результат абсолютной уверенности в своем будущем и понимания того, что родитель, добрый или злой, мудрый или заблуждающийся, искренне верит, что его сыну предназначено стать великим артистом.
Помимо наказаний, в книге рассказывалось о том, что юные гении изучали, не успев еще вырасти из детских матросок и кудряшек: теорию музыки, композицию, сольфеджио. А я-то думал, что достаточно научиться играть на инструменте. А что, если это не так? И что значит это иностранное слово «сольфеджио»?
Как и посоветовал торговец, я зашел в ярко освещенное кафе и купил мороженое, которое пытался есть, читая книгу. Оно комком застряло в горле. В конце концов я сдался и оставил растаявшее мороженое в вазочке.
— Что, невкусное? — недовольно спросил бармен, наблюдая, как я с отвращением на лице сползаю с высокого табурета. И буркнул себе под нос: — Испорченные дети!
Все так и было. Я был испорченным.Но разве я в этом виноват? Я многие годы хотел играть на виолончели, но мать всячески препятствовала этому. Я бы скорее предпочел, чтобы она привязывала меня к стулу, чем уговаривала лечь в постель в воскресенье после обеда, обещая почитать «Дон Кихота» или дать лишнюю плитку шоколада, если я буду лежать спокойно. Совсем недавно она принесла мне руководство по ремонту граммофонов. Наш был исправен, но, похоже, в привязанности к граммофону ей хотелось видеть детское влечение ко всему механическому, а не мое желание посвятить себя серьезному искусству. Она даже намекала на то, что я могу сделать будущую карьеру в ремонтной мастерской, если займусь механикой всерьез (в то же время она не настаивала на этом — даже мечтам моим она противостояла как-то противоречиво и пассивно). Что же касается Альберто, то именно сейчас, когда я хотел учиться больше и напряженнее, он спал по полдня и, казалось, махнул рукой и на меня и на себя: по всем креслам были разбросаны грязные рубашки, а в раковине высились горы немытых тарелок. Я принимал это как еще одно доказательство своей испорченности: никто не просил меня помыть их, и я не проявлял инициативы.