Шрифт:
— Вот и наша северная Медведица! — Лев Андреевич указал на неё, и мне стало отрадно подумать, что и ты, быть может, в ту же минуту видела это созвездие.
Но ты не видела нас, может быть, всё было бы иначе, если бы ты была тогда здесь!..
— О чём говорят звёзды, Лёля Павловна?
— Звёзды? Этого никто не знает, но они говорят.
— Вы в этом уверены?
— В этом уверен Гейне… Вы помните:
Неподвижные от века звёзды на небе стоят И с тоскою непонятной с неба на землю глядят; Говорят они прекрасным и богатым языком, Но язык их никакому филологу не знаком.Дни побежали быстро, Маня, и жизнь моя изменилась. До сих пор я жила выше земли — упоением и мечтами… Я просыпалась с ощущениями счастья… Несмотря на то, что тётя предупреждала меня, что я загорю и потемнею как ранета, я всё-таки установила свою кровать так, что лучи восходящего солнца падали прямо на мою подушку. Как передать тебе ощущение тёплой ласки первых лучей? Поэты говорят: «Поцелуй солнца»… Ты думаешь, что это только красивая фраза? Нет, это самое верное определение. Здесь, в Неаполе, утренняя заря весною не пылает пожаром, солнце не огнисто, но светло, лучезарно и удивительно мягко, тепло; сколько раз проснувшись до восхода, я лежала в кровати, подняв голову высоко на подушках, не спуская глаз с моря, ждала, пока загорится точка живого золота… блеснёт… и сразу венцом хлынут вверх острые, играющие лучи… и легко, величаво, точно взлетая из алых-фиолетовых вод, над морем поднимается солнце, и на лице, на груди, на руках у меня заиграют его тёплые лучи и греют, целуют и наполняют всю грудь светом и радостью, в глубь, в мозг, в сердце проходит свет, и, кажется, нет такого уголочка моего существа, которое не откликнулось бы на этот призыв жизни. Накинув капотик, сунув босые ноги в туфли, я вскакивала с постели и тихонько, чтобы не разбудить тётю, проскальзывала на балкон; там, Маня, за большой колонной, откуда меня не видно было из других окон, я всегда молилась… и как!.. без определённых молитв, каким-то славословием, которое слагалось в моей душе. Вот видишь, Маня, те слова, которые так неупотребимы в нашей обыденной, светской жизни, теперь приходили мне на ум и становились настоящим выражением моих чувств, я именно славословила, т. е. со слезами на глазах и в голосе, шептала какие-то горячие, искренние слова, которые выражали Господу Богу и благодарность мою, любовь, и чудный ужас перед окружавшей меня красотой. После молитвы, Маня, я бросалась к перилам балкона и осматривала «свои сокровища»; я как скупец проверяла: все ли драгоценности на месте, не унёс ли злой гений — Везувий? Но тёмный, грозный великан стоял на месте, сизым облачком, с кровавым оттенком, вился дымок из новых кратеров, и густой, круглый столб подымался над верхушкой; слабо, на горизонте, как рисунок сепии, вырезывались очертания Капри… Внизу, под балконом, зелёные уступы садов бежали к морю, а море как безграничная чаша растопленного золота играло, зыбилось мелкими, радужными морщинками, и каждую минуту всё меняло и краски, и вид. Я от восторга закрывала глаза, и ощущение, Маня, было такое дивное и странное: я теряла сознание, где я теряла сознание, где я, и что я? Кругом — нежная, тёплая тишина, а снизу летели далёкие звуки, прерывистый рёв осла, бубенчики стад, гортанные крики погонщиков, скрип колёс, и всегда где-нибудь тихо, тоскливо и нежно звучит мандолина.
Поэзия кончилась неизбежной прозой: тётя гнала меня в комнаты, стыдила за непричёсанную голову, а тут входила Филомелла с объявлением, что Диомед ждёт меня доить Бианку, и я начинала радостно метаться от туалетного стола к умывальнику, и, наконец, умытая, причёсанная, путаясь и завязывая на ходу длинные ленты белого капотика, я бежала вниз, и начинался новый час моей жизни, час смеха, весёлых слов, которыми я перебрасывалась с козлятником и его братишкой. Молоко Бианки оставляло мне на губах белые, пенистые усы, над которыми, в свою очередь, хохотали все, и я больше всех.
Но я сказала уже, Маня, со времени приезда Льва Андреевича, дни шли, и во мне, и кругом меня всё изменилось. Мы чуть не каждый день предпринимали с Каргиным какие-нибудь экскурсии, иногда с нами была тётя, иногда собиралась целая компания. Мне теперь всегда было некогда, и я часто бывала не в духе. Правда всё, что огорчало меня, были такие мелочи, что в сущности на них не надо было бы обращать внимания, но я не могла. Это были песчинки, попадавшие в башмак, и, будь я воспитана проще, надо было бы смеясь остановиться, снять башмак, вытряхнуть его и идти дальше, но… я одинаково стеснялась и снять башмак, и хромать, и потому с улыбкой переносила мелкие, но тем не менее мучительные уколы, которые в конце концов могут причинить даже раны.
В Петербурге мы виделись сравнительно редко с Львом Андреевичем и при том, что называется «в свете», и я никогда не заметила, чтобы он грешил против закона savoir vivre [8] ; напротив, ты сама находила его безукоризненным, — тут, в Неаполе, городе ультра демократическом все иностранцы ведут себя «запросто»; table d'hТte [9] и одна и та же плата в пансионе уравнивают все состояния и все слои общества. Ничто никого ни перед кем не обязывает, и вот Каргин, сохраняя весь внешний декорум hig lyf'а, предстал предо мною в совершенно новом виде. Он с какою-то непонятною жёлчною ненавистью к гидам и извозчикам, в каждой цене справлялся с Бедекером и ни за что не хотел, как он говорил, из принципа, платить ни гроша лишнего этим бандитам, а бандиты, в свою очередь, не признавали авторитета Бедекера, и ни одна прогулка, поездка не проходила без отвратительных, унизительных для моего самолюбия пререканий и жалоб, доводивших иногда спорящих до вмешательства полиции. Голоса разумеется, разделялись: дамы становились на мою сторону — молчаливого протеста, мужчины поддерживали Каргина и радовались энергии проучить этих зазнавшихся лаццарони. Ясно и спокойно Лев Андреевич доказывал мне правильность своих поступков и даже своё великодушие, потому что, убедив итальянцев, что его ограбить нельзя, он давал им лишнее, но уже от себя как награду, а не как вырванную у него «дань глупости».
8
правил хорошего тона — фр.
9
табльдот, т. е. обеденный стол в пансионе — фр.
Я не могла не согласиться, но очарование было нарушено, и пещера Сибиллы, лежащая по ту сторону Стикса, в подземелье которого мы спускались так чудно таинственно, со смоляными факелами, теряла для меня всю прелесть, когда я слышала за спиною голос Каргина, который сговаривался следить, сколько факелов сожжёт гид из 7, которые он счёл нужным купить.
— Делайть вид, что не обращаете на него внимания… — шептал ему французский маркиз, злобный и скверный как обезьяна, — а я буду зорко следить за ним и убеждён, что он факела три передаст спрятать здесь же сторожу, ведь это всё одна шайка.
В банях Нерона, когда мальчик и девочка проделали свой обыденный фокус с яйцом, которое должно было свариться в горячем источнике, протекавшем за стеною бань, он не хотел ничего заплатить, потому что не просил их проделывать своих глупых штук. Дети красные, потные, тяжело дыша, глядели на него злыми глазами, мальчик лепетал угрозы, девочка робко протягивала ему сетку с яйцом, которое она только что погружала в кипящий источник, а он смеялся и был искренно огорчён, когда я, не выдержав, дала ребятишкам лиру. Да, за одно удовольствие видеть, как блеснули их глаза, как сверкнули в улыбке их белые зубки, я готова была дать им вторую. Дорога в Байю, по которой когда-то, в великолепной колеснице, проезжал со своей блестящей свитой Нерон, и по которой ночью робко скользили тени, скрывавшихся тут же в горных пещерах христиан, и цирк, с сохранившейся ещё железною решёткой подземных ходов, где держали диких зверей, и арена, на которой, с лютней в руках, Нерон пел гимн красоте перед тем, как залить её кровью христиан. Разрушенные храмы Венеры и Аполлона и Байский залив, где погибла галера прекрасной Агриппины… все эти места, уже знакомые мне, где так билось моё сердце от воскресавших в памяти картин прошлого, в присутствии Каргина как бы подёрнулись петербургским туманом, застыли от его саркастической улыбки чиновника, знающего цену всем этим басням. Как лохмотья пурпура и золота кажутся царской мантией поэту, а по холодной цене ростовщика превращаются в ненужный хлам, так и мои иллюзии разбивались о его сарказмы. По его мнению, самая личность Нерона была проблематична, и все подвиги христиан вплоть до головы св. Януария, отрубленной в цирке и приплывшей по волнам залива в самый Неаполь, были для него сказки, не более достоверные, чем поход аргонавтов за золотым руном. Потухший вулкан Сальфаторе, восставшая в одну ночь из провалившегося озера гора monte nuovo [10] , - это были реальные чудеса, достойные изучения всякого добросовестного путешественника, — и он нагибался к бесчисленным отверстиям застывшего кратера, поджигал бумажку, клал её в образовавшиеся устья и наблюдал, как всё громадное кольцо кругом площадки Сальфаторе начинало дымиться, — нагибался, нюхал серные пары, ударял тростью в застывшую, но ещё тёплую поверхность кратера, прислушивался к подземному гулу. В Помпеях он совсем забыл о моём существовании, так погрузился в добросовестное изучение реставрированных домов, живописи и утвари. Наотрез отказался подняться на Везувий, потому что эта одна эксплуатация компании Кука, а, собственно, видеть там ничего нельзя; он решил без дам подняться только до обсерватории и там изучить по картам всю историю Вулкана.
10
новая гора — ит.
Миллионы бестактностей, бессознательное попирание и насилие чужих взглядов, верований, наконец, просто вся вульгарная проза, которую он вносил как крикливый диссонанс в окружающую поэзию природы и воспоминаний, перемежались у него с соблюдением самых сложных требований светских приличий, как только он непосредственно обращался к дамам. Всегда весь в светло-сером, в свежих перчатках, с лёгким запахом его любимых духов bouton d'or, он был типом петербургского comme il faut [11] .
11
комильфо, типом светских приличий — фр.