Шрифт:
VII
Концерт Падеревского состоялся в просторном зале театра, который принадлежал Гане Вольской. Сбор от этого концерта был предназначен на благотворительные цели, и супруга польского посла приложила большие старания к тому, чтобы заполучить помещение бесплатно, но это ей не удалось. Американская миллионерша, вернее, ее импресарио, запросил обычную цену — весьма солидную. Несмотря на дорогие билеты, зрительный зал был переполнен. Ожидалось присутствие президента Речи Посполитой{93} с супругой и королевы Елизаветы Бельгийской. Концерт назначили на три часа. Был погожий апрельский день, и каштаны на Кур ля Рен с зажженными свечами соцветий стояли так же выпрямившись, как мощные фигуры национальных гвардейцев, застывшие на лестнице театра в сверкающих нагрудниках и киверах с конскими хвостами. Президент прибыл минута в минуту. Посол с супругой встретили его внизу, в вестибюле, и повели наверх. Посол вел супругу президента. Президент со старомодной галантностью подал руку супруге посла, украшенной разлохмаченными черными перьями. Она обернулась назад и громко, так что слышали все окружающие, сказала префекту полиции:
— Скажите королеве, чтобы она подождала нас. Мы спустимся тотчас же.
Спыхала, увидев посла с супругой, входящих в ложу для почетных гостей вместе с президентом и его «половиной», встревожился за судьбу королевы. Его опыт советника посольства подсказывал ему, что тут может получиться какая-нибудь неловкость, а этого, как всякий настоящий дипломат, он боялся пуще всего. Поэтому он устремился на входную лестницу, которая круто подымалась вверх, как в греческом храме.
Тревога Казимежа была вполне обоснованной. По широкой лестнице поднималась невысокая женщина, хрупкая и худощавая, но тем не менее величественная. На фоне огромной толпы, заполнившей вестибюль, она выглядела несколько сиротливо; широкая лестница была совершенно пуста, на нее, кроме королевы, никого не пустили. Гвардейцы, стоящие по обеим сторонам лестницы, узнав королеву, сами сообразили, что делать (префект полиции куда-то помчался встречать свое начальство), и приветствовали ее без приказа, вразнобой стуча и бряцая саблями, шпорами и каблуками. Спыхала, подойдя, склонился в глубоком поклоне. Королева подала ему руку. Спыхала извинился, сказав, что посол с супругой только что проводили в ложу президента. Это было уж совсем некстати. Королева пропустила мимо ушей тираду Казимежа и, грациозно шествуя по лестнице, обратилась к нему:
— Вы знаете, каждый концерт Падеревского для меня огромное переживание! Я так волнуюсь, словно сама должна выйти на эстраду. А предвкушая впечатление от музыки, начинаю волноваться еще больше. Особенно когда он играет Шопена.
— Majest'e [60] , — это великий артист, — сказал Спыхала, подымаясь по лестнице на шаг позади королевы.
«Вот бы отец меня сейчас увидел!» — мелькнуло у него в голове.
На верху лестницы появился польский посол в Брюсселе. Спыхала передал августейшую особу его попечению. Посол метнул на Казимежа такой взгляд, как будто это по его вине королева оказалась в одиночестве, и отнюдь не оценил того, что Спыхала, собственно говоря, кое-как спас положение.
60
Ваше величество (франц.).
Спыхала поспешил на свое место, так как концерт должен был уже начаться. Опустившись в кресло, он увидал на несколько рядов впереди себя Эдгара Шиллера. Его, как всегда, склоненная влево голова и почтительная поза, хотя он ни с кем не разговаривал, напомнили Спыхале Одессу и их беседу на пляже. С тех пор он словно бы хранил в своей душе какое-то предубеждение против композитора. И теперь поймал себя на том, что поглядывает на «profil perdu» [61] Шиллера с большой неприязнью.
61
Неполный профиль (франц.).
Уже столько лет минуло с того дня и столько произошло событий, а Спыхала по-прежнему чувствовал, что поступил тогда глупо и в разговоре с Эдгаром показал себя провинциальным юнцом, совершенно не способным уладить конфликт, который возник после беседы с пани Ройской. Оскандалился — и все тут. Он всегда ощущал этот терний в сердце. Юзека давно нет на свете, и сам он уже не провинциальный юнец — минуту назад спас репутацию посольства, которое едва не оконфузилось перед королевой одной из дружественных стран, — а чувство досады из-за собственной неловкости, перенесенное на Шиллера, осталось. Он упрекал тогда Эдгара в космополитизме, а теперь вот Эдгар чуть ли не национальный композитор…
Театр зашумел сверху донизу, словно внезапно хлынул дождь. Публика встала с мест; на сцену, почему-то слабо освещенную, погруженную в красноватый полумрак, поднялся Падеревский. Он казался невысоким и коренастым. На нем был старомодный сюртук, который еще больше укорачивал его фигуру. Забавный, слишком открытый ворот его рубашки обнажал кадык лад живописным, пышным белым бантом. В седых, поредевших волосах кое-где еще просвечивали рыжие пряди. Лицом он напоминал уже не льва, как некогда, а скорее добродушного пса. Тяжелые веки, косо опускавшиеся на глаза, придавали его лицу восточный характер.
Падеревский сел, и все уселись. Он успокоил публику несколькими аккордами и посмотрел в зал. Видно было, что он разглядел в глубине ложу, занятую президентом, его женой, бельгийской королевой, ложу, заполненную черными перьями супруги посла. Спыхала тоже оглянулся на эту ложу. Заметил, что польский посол в Бельгии стоит позади этих высоких гостей и оглядывается по сторонам.
«Черт побери, — подумал Казимеж, — забыли ему оставить место!»
По одну сторону посольской ложи сидела Ганя Вольская со своей секретаршей-аккомпаниатором, а подле нее какой-то американец, молодой человек в светлом костюме — писатель или поэт. Вольская была в большой белой шляпе и, несмотря на дневное время, со множеством изумрудов на груди. По другую сторону, симметрично ложе Вольской, сидела Билинская с Долли Радзивилл и братом. Спыхале бросился в глаза контраст между черноволосой Долли и светлой, спокойной, отличавшейся какой-то непольской красотой, Марией. И на мгновение, прежде чем Падеревский ударил по клавишам, почувствовал, как сердце сжалось от безграничной любви и покорности.
«Эта твоя пани», — называл ее старый Спыхала в письмах к сыну.
Падеревский начал с ноктюрна до минор. Эдгар Шиллер старался вызвать в себе самое почтительное отношение к музыке великого маэстро. Хотел испытать глубокое уважение к старшему коллеге, но не мог удержаться от мысли, что манера игры великого пианиста для него уже неприемлема. Эдгар невольно заметил, что правая рука его касалась клавишей на какую-то долю секунды позже левой, что интерпретация заключалась в старом, романтическом понимании музыки Шопена, что пианист не передавал и доли той силы и свежести, которые содержались в этой музыке, и что, наконец, он попросту менял некоторые детали.