Шрифт:
Отношение Эдгара к музыке Шопена было довольно своеобразным. Он достаточно наслушался ее в детстве, и в конце концов она ему приелась. Его собственное творчество питалось совершенно иными, животворными источниками, а если он и обращался к польской музыке, то скорее принимал свежесть и мелодическую легкость Монюшки. Но достаточно ему было услышать несколько тактов великого Фридерика, и он тут же уступал ему и упивался его музыкой уже не как специалист, а как обыкновенный слушатель. Может, именно поэтому раздражала его игра Падеревского. Он предпочел бы принимать ее безоговорочно.
Когда Падеревский начал играть этюды, Шиллера все-таки поразила по-прежнему блестящая техника старого пианиста. Потом зазвучала соната си минор. Тут Шиллеру показалось, что Падеревский совершенно приземлил эту великую поэму, исполняя ее совсем не в той интерпретации, в какой ожидал ее услышать Эдгар. Злило его также и то, что пианист добавил не существующую у Шопена ноту в конце largo.
И все-таки музыка вызывала у Шиллера туманные ассоциации, и он постепенно отдался своим мыслям, отдаляясь и от концертного зала, и от исполнявшихся произведений. Впрочем, это была своеобразная манера слушать музыку, ибо без нее эти мысли не возникли бы с такой легкостью и, во всяком случае, приобрели бы иную окраску.
Сейчас он размышлял о своем одиночестве. Почему его музыку так мало ценят? Неужели она действительно неинтересна? Но ведь горбатый Рысек и старый Мышинский очень высоко ценили его произведения! А горбатый Рысек — тот слушал их с благоговением. Недели за две до смерти он слушал, как Артур Мальский играл сонату Эдгара, и плакал. Впрочем, плакал он потому, что был болен и чувствовал, что умрет. Пожалуй, Рысек расплакался бы в тот момент и от самой скверной музыки. А Гелена сказала своим низким, суровым голосом: «Ему хочется умереть, ведь он думает, что станет ангелом, и на небе у него не будет горба!..» Но ему не хотелось умирать, и поэтому он плакал.
«Удивительная вещь эта музыка, — подумал Эдгар. — Как она действовала на меня, когда Рысек импровизировал в Ловиче, и какую нагоняет скуку здесь, когда величайший пианист мира играет перед королями и президентами».
«А как плакал старый органист! — снова вспомнил Эдгар. — Как всегда, я должен был присутствовать и при этой смерти. Интересно, что это — наследственный туберкулез?» Но тут же Эдгар отогнал эту мысль: он очень не любил думать о болезнях, а особенно о туберкулезе.
Неподалеку от него сидела старая Гданская. Она обернулась явно к нему, хоть он едва был знаком с ней по Варшаве, заговорщически подмигнула и показала подбородком на эстраду. Эдгару даже показалось, что она слегка причмокнула. Во всяком случае, губы ее были сложены так, словно она смаковала какое-то лакомство, фиги, финики… С этой минуты Шиллер совершенно отрешился от концерта.
Януш также не мог заставить себя слушать. Его стесняло присутствие двух красивых, нарядных женщин. К тому же казалось, что мало кто пришел сюда ради музыки, разве что бельгийская королева, которая с первых же тактов погрузилась в благоговейное внимание и отмахивалась, как от назойливых мух, от слов, с которыми к ней то и дело обращалась супруга посла. По большинство пришло сюда с какими-то совершенно определенными целями, не имеющими ничего общего с музыкой. Вот и Януш тоже хотел увидеть Ариадну, хотя бы издали. Долго не мог он найти ее среди чопорной публики. Только минут пятнадцать спустя заметил, что Ариадна сидит недалеко от него, в ложе с Жаном Сизо и каким-то смазливым юнцом.
Януш старался не смотреть на нее, но взгляд вопреки воле тянулся к ней. Она сидела внешне сосредоточенная, но Януш видел, что мысли ее где-то далеко — он прочел это в ее устремленных куда-то вдаль глазах, которые уже затуманивала знакомая, всегда так мучившая Януша отчужденность.
Совсем иное чувство охватило Спыхалу. Поглощенный своими заботами сотрудника посольства, занятый мыслями о том, как бы не вспыхнул, словно запоздавшая ракета, еще какой-нибудь скандал, и бросавший беглые взгляды то в сторону правительственной ложи, то в сторону Марии, которая не хотела показываться с ним публично, он почувствовал, едва Падеревский взял первые аккорды, как все спадает с его души, как очищается она от накипи. Спыхала увидал вдруг и музыку Шопена, и себя самого, плывущего вместе с нею в прозрачном, кристально чистом воздухе. По мере того как Спыхала прислушивался к музыке в сосредоточенно замирающем зале, он начинал ощущать все лишнее, что было в его душе. На мгновенье подумал о Марии так, словно эта женщина уже бросила его и словно их любовь была только воспоминанием. Собственно, она действительно была воспоминанием, осталась лишь привычка и трудности «двойной жизни». Но об Оле Спыхала не подумал ни разу.
Когда Падеревский закончил программу, Спыхала с сожалением подумал, что ему придется уйти, не дождавшись исполнения «на бис». Сразу же после концерта в посольстве начинался прием, и ему следовало позаботиться о том, чтобы все было в порядке. Как известно, Падеревский обычно не торопился бисировать, а потом садился и играл шесть — восемь вещей подряд — вторую программу. Спыхала выскользнул сразу же, едва зрительный зал, на мгновение скованный тишиной, задрожал от возгласов и аплодисментов. Выходя из партера, он в дверях столкнулся с Эдгаром, который тоже хотел улизнуть пораньше. По они не рассчитали время. Падеревский снова сел за рояль, и им пришлось остановиться в дверях.
Спыхала, к своему огромному удивлению, заметил, что не чувствует уже никакой неприязни к Эдгару. Все в нем переменилось (уж не под влиянием ли музыки?), и он не испытывает никакой робости перед старым знакомым. Сейчас ему доставило даже некоторое удовольствие воспоминание о разговоре на одесском пляже. Зазвучало скерцо си минор.
— Вы убегаете? — спросил Спыхала даже с какой-то теплотой.
Эдгар только кивнул с видом сообщника.
В эту минуту дверь отворилась, кто-то пытался войти, капельдинер остановил его драматическим шепотом. Произошло замешательство, и Спыхала с Эдгаром выскользнули в вестибюль.