Шрифт:
— Откуда же это – насчёт тапочек и вообще?
— Мне в голову приходит одно–единственное объяснение. И связано оно с домом как таковым. Дом большой и красивый. Я в таком никогда прежде не жила. Я и сейчас иногда проснусь, подумаю и удивляюсь: неужели я живу здесь, в этом доме, неужели это мой дом? Что бы я ни говорила, я отношусь к нему трепетно. Я люблю показывать его родным и друзьям, я вожу их по дому, как по музею. И для меня очень важно, чтобы во время «показа» всё было так, как первоначально задумано и установлено. Нельзя же, чтобы в музее всё было вверх дном, валялось где попало, находилось не на своих местах и т. п. Да, мы здесь живём, но это какое-то недоразумение. Нельзя же жить в музее. Его надо охранять, беречь, поддерживать температурный режим и ходить в сменной обуви.
— Послушайте, а вам не кажется, что тапочки – это всего лишь самая безобидная из претензий, которые вам хотелось бы предъявить вашему супругу, но которых вы по каким-то причинам не можете ему предъявить? Поробуйте сформулировать другие претензии, не обязательно даже обосновывать, просто назовите.
(Пауза).
В. В. заёрзал в кресле и оглянулся на дверь, хорошо ли она прикрыта.
— Ну, например… мы слишком много говорим о еде. Где мы сегодня обедаем. Что мы будем ужинать. Есть ли дома сыр. Нельзя ли приготовить на завтрак не овсяную, а пшеную кашу. И т. д. и т. п.
— Вас это раздражает потому, что он постоянно думает о еде и много ест или потому, что этими своими вопросами он как бы демонстрирует свою неуверенность в том, что дома всегда есть необходимые продукты и вы всегда готовы его как следует накормить? Вы ведь не любите готовить?
— Да, не люблю, терпеть не могу. Хотя, если постараюсь, то могу приготовить хорошо и вкусно. Но надо признать, что в последнее время делаю это все реже. Так что в принципе он прав, когда беспокоится, есть ли дома сыр.
— Но он не высказывает вам по этому поводу свои претензии?
— Нет, никогда. В отличие от меня. Я, бывает, говорю: с тебя хватит, это тебе вредно, ты уже ел, посмотри на себя и т. д.
В. В. хмыкнул и покачал головой: «Ах, ты ж…».
— Вообще… он очень изменился за эти годы. Теперь это другой человек, совсем другой. Дело не в возрасте. Даже не в том, что он всё время занят, всё время в отъезде. Что-то ушло, исчезло, мне трудно объяснить, что именно… (Долгая пауза). Мы совсем не гуляем пешком, как раньше. Для этого никогда не бывает времени. Он больше не читает мне стихи, как читал когда-то давно, на берегу Азовского моря. И он никогда не просит меня спеть… Раньше мы даже в шахматы с ним играли, я, конечно, проигрывала, но всё равно… Теперь ничего этого не бывает с нами, ничего похожего… Мы даже ни о чём не мечтаем, потому что нам вроде как не о чем больше мечтать.
— В прошлый раз вы сказали, что вам не хватает одиночества. Из того, что вы сейчас говорите, следует, что, напротив, вы страдаете от одиночества. Эти два состояния присутствуют у вас одновременно?
— А это разные одиночества. К одному я сама стремлюсь, хочу убежать, укрыться где-нибудь, остаться одна хотя бы ненадолго. Это одиночество физическое, перемещение в пространстве своего бренного тела. Другого одиночества я боюсь и хотела бы избежать. Это когда вокруг тебя десятки людей, но ни одной родственной души нет рядом, и перекликнуться не с кем. Есть родственники, но нет родственных душ, понимаете? Такое одиночество души.
— А вы можете припомнить время, когда вы этого не испытывали?
— Наверное, это очень давно было, во времена моей работы в молодёжной ещё газете.
— Закройте глаза, представьте себе эту картинку. Что вы видите?
— Так, подождите… Ну… я вижу ребят, с которыми работала… мы все ещё молодые… Вижу тесный кабинет редакции, туда набилось человек десять и мы поем под гитару Окуджаву или Визбора… Пьём сухое вино… очень накурено… смеемся… Всё время почему-то смеёмся.
Пока В. В. слушал кассету, ему раз пять звонили по разным вопросам из Москвы, он прерывался, отвечал, сам кому-то перезванивал и, таким образом, на 5–7 минут погружался в обычные свои дела. И когда после этого, снова включал запись, голос Мируси казался ему нереальным, идущим откуда-то из потусторонних сфер, он напрягал внимание, чтобы понять смысл: что это? о чём это? И часто не понимал.
13
В четверг Лёня позвонил и сказал, что, кажется, знает, где искать Мирославу, то есть почти наверняка знает, но надо перепроверить.
Сестры, ходившие утром в церковь, чтобы поставить свечки за спасение и здравие Руси, радостно засуетились, затеяли даже уборку, Аля вздумала сварить супчик, а то привезут её сейчас, а у них и покормить нечем, который день на сухомятке все сидят, только курят и пьют, кто – кофе, а кто уже и до водочки добрался. Ваня залез в интернет и просматривал электронную почту, никто до его приезда не догадался этого сделать, а ведь именно там могло быть послание от мнимых похитителей, а может, мама и сама оставила им какое-то письмо. Один только В. В. слонялся из угла в угол, небритый, измученный ожиданием, ни во что уже не верящий и подумывающий о том, не заявить ли действительно в милицию. Если и на этот раз Захар вернётся ни с чем, значит, надо завязывать с этой самодеятельностью, подключать МВД и пусть ищут, как положено.
Он представил себе текст милицейской ориентировки: «Рост 164 см, средней полноты, волосы тёмные, глаза карие, лицо круглое… милое, дорогое, любимое… Особых примет нет. Это для вас нет, а для меня есть, потайные, особенные приметы, приметочки… разве скажешь! Была одета в чёрную длинную юбку, светлую кофточку и шерстяную накидку типа «пончо». (Со слов Инны, видевшей её последней). Одежда, кстати, для неё нетипичная, последнее время она предпочитала брюки, тем более, за рулём. Почему же вдруг в юбке, куда в юбке?