Шрифт:
Долго потом я все думала о происшедшем со мной, будто все ещё не понимая и не веря, что могу теперь считать себя крещёной и православной. Что ж я такая бедная, несчастная, думалось мне, мало того, что с опозданием на целую жизнь, так ещё и окрестили как-то не по–людски, не дома, а, можно сказать, за границей, и не в храме, а прямо в военно–полевых условиях.
— Ничего! – утешал меня «крестный муж». – Считай, что приняла боевое крещение. Как настоящая офицерская жена.
Родителей моих уже не было к тому времени на свете, а то бы они, наверное, сильно удивились. С тех пор я ношу крестик, в доме у меня появились иконы, иногда я бываю в церкви, молиться, правда, как следует, не умею, а молюсь про себя, как могу, как сама придумаю.
Зато я теперь много думаю о Боге (впрочем, я давно о нём думаю). Но чем больше я думаю, тем меньше я могу считать себя истинно верующим человеком. Как бы это лучше объяснить? Вот есть люди, которые стоят перед алтарём на коленях, бьют челом и шепчут про себя молитвы. Я же будто все ещё стою в дверях церкви и лишь смотрю с почтением – на иконы, на священника, на молящихся. Они – верующие. Я – скорее, сочувствующая вере. Всей душой сочувствующая. Но я должна честно признаться, что по–прежнему не знаю ответов на главные вопросы – о происхождении жизни и о бессмертии души. То есть я знаю только то, как эти вопросы трактует религия и как – наука, но кто из них прав, я не знаю. И никто не знает. Просто одни люди выбирают для себя один ответ, а другие – другой. Но есть и третьи, они, как я, на распутье, им хочется одновременно приять оба ответа.
Когда я смотрю на икону, то по–прежнему вижу в ней прежде всего работу художника – великого или не очень. Когда я слушаю священника, я не могу отделаться от мысли, что это обыкновенный человек, у которого профессия такая – служить Богу. Мне не раз потом доводилось сидеть за одним столом с тем же отцом Виссарионом, весёлым в сущности человеком, любящим красное вино и вообще застолье, имеющим много друзей среди политиков и военных, с которыми он обсуждает вполне мирские дела. Может, так и должно быть? Я люблю отца Виссариона, рада каждой с ним встрече, как бываешь рад встрече с хорошим человеком, с другом. Одного мне не хватает – благоговения.
Конечно, эти люди, служащие в храмах, намного ближе к Богу, чем мы, простые смертные, хотя бы потому, что знают молитвы, которых не знаем мы, и молятся не от случая к случаю, а каждый Божий день. За нас, вместо нас, замаливают наши грехи, просят о нашем спасении. Они и есть посредники между нами и Богом.
Но иногда мне хочется говорить с Ним без посредников. Случается, я подолгу смотрю в небо над головой, вижу в нём звезды или облака, или тучи, или сплошную синеву, и в такие минуты безоотчетно верю, что Он есть, что Он где-то там, высоко–высоко, и тогда молюсь про себя и по–своему, говоря те слова, которые хочу сказать Ему одному. Я давно согласилась с мыслью, что Он – тайна. Самая великая из всех тайн. И как тайну, как недоступное мне знание, как именно незнание, с которым я родилась и с которым умру, я принимаю Его в своё сердце.
Ну и кто я после этого?
Вот уже полгода я пишу некий текст, полагая, что когда-нибудь из этого выйдет женский роман. И всем, кто спрашивает меня, чем я сейчас занимаюсь, я говорю: пишу женский роман. В действительности я пишу отдельные куски, фрагменты, отрывки, все – в разном стиле и о разном. Порой мне кажется, что я никогда не смогу свести эти фрагменты в одно целое и никакого, следовательно, «романа» не получится. Часто мне хочется все бросить, послать к чёртовой матери всю затею, освободиться от повинности, которую я сама себе придумала и назначила, непонятно, зачем и для чего.
Я, видишь ли, хочу описать женщину своего поколения, родившуюся ровно в середине прошлого века и прожившую всю его вторую половину. Я бы даже хотела дать этому злополучному роману такое название – «Вторая половина». Здесь заключено сразу несколько смыслов. Об одном (вторая половина века) я уже сказала, другие смыслы – это вторая половина жизни женщины, разительно, как я теперь знаю, отличающаяся от первой, потом – это представление о женщинах как о второй половине человечества и о женщине как о второй половине для мужчины. Наконец, в самой женщине заключена вторая половина – её душа, и это-то и есть главный предмет моего якобы романа.
Но как же трудно описать женскую душу! Замышляя свой сюжет, я наивно полагала, что все про неё знаю (как же, ведь и у меня есть душа и, кажется, довольно чувствительная), но как ловко она ускользает от попыток именно описать, то есть разложить на составляющие, рассмотреть под лупой и в конечном счёте разоблачить. Она не поддаётся, сопротивляется, вопит и, вполне вероятно, что она-то и строит мне козни, не давая завершить начатое.
Я хочу показать, как из маленькой девочки получается большая девочка, потом девушка, потом женщина и как эта женщина взрослеет и стареет (все происходит на самом деле очень быстро). Тут нет ничего нового, это кто только не описывал. Но я хочу ещё доказать, что все возрастные метаморфозы происходят только с внешней оболочкой женщины, её телом, лицом, отражаясь соответственно на поведении и характере. Но душа, душа! Она остаётся неизменной. Проверено на личном опыте и слышано от многих женщин. Разумеется, душу можно развить, но в сути своей она не меняется, это как отпечатки пальцев, как генотип, как цвет волос и глаз. Душа не имеет возраста, и в маленькой девочке живёт вполне женская душа, которую она стесняется обнаружить и проявить (но иногда это прорывается, поражая окружающих), а в женщине зрелой прячется душа маленькой девочки, которую она также стыдится обнажить и которая все же показывается порой наружу, неприятно удивляя близких («капризничает, как ребёнок»).
Возможно, я назову свой роман «Движения души». До сих пор названия всех моих книг начинались с буквы Д. Не могу сказать, что это принесло мне какую-то особую удачу, но отчего-то мне нравится эта буква.
«…Она была уже немолодой, порядком уставшей от жизни женщиной, живущей во втором браке, довольно благополучном, но вот её спросили: когда вы были в своей жизни по–настоящему счастливы? Она задумалась: действительно – когда же? И вдруг, как вспышка в мозгу: яркое солнечное утро в самом начале лета, набережная в Геленджике, она идёт по ней в чём-то лёгком, развевающемся, цветном, от одного этого такая лёгкость и радостность, но главное – рядом с ней человек, которого она в это утро очень, очень сильно, до бесконечности любит, они только что провели вместе ночь, в гостинице, убежав сюда от всех, он – от жены, она – от родителей, на два выходных дня. Но дело в том, что ночь совсем не запомнилась, а запомнилось вот это свежее летнее утро и как они идут, не спеша, по набережной, вдоль моря, а оно синее до рези в глазах, и их обдувает ветерок, и они даже ни о чём не говорят, просто идут бесцельно, и все. Она не могла теперь вспомнить, куда они шли в тот день, и что было потом, вечером и ночью, и когда они оттуда уехали – ничего этого не запомнилось, но вот эти несколько минут – может, 20–30, когда они молча шли рядом по набережной, обдуваемые свежим морским ветерком, запомнились, оказывается, на всю жизнь. И сколько же после было ещё любовей и нелюбовей, и два брака, и, в общем, много хороших, по общепринятым меркам, даже счастливых событий в жизни, а вот спросили прямо, и она поняла, что ничего лучше (по внутреннему ощущению полноты счастья), чем то летнее утро в Геленджике, когда ничего, собственно, не произошло, не случилось, поскольку это была не первая, не последняя и не единственная встреча с тем человеком, но, оказывается, ничего лучше не было за всю довольно долгую жизнь. Она сама так этому удивилась, что не раз потом мысленно возвращалась к этому воспоминанию, и оно каждый раз приходило к ней именно на уровне ощущений, словно она чувствовала тот ветерок и то солнце у себя на лице и ту себя, лёгкую, в лёгкой, цветной, с разлетающимися рукавами блузке, в босоножках на босу ногу… Причём про того человека она даже не очень помнила, каким он был в тот день, во что был одет и как выглядел, ощущение счастья было, видимо, настолько самодостаточным, что присутствие объекта счастья ничего большего к нему уже не добавляло.