Шрифт:
— Вот беда-то, батюшки…
Нина подошла, тронула за плечо:
— Что с вами, тетя Женя?
Евгения Ивановна мельком посмотрела на Нину и опять уставилась на плиту.
— Вот беда-то…
Свое «Вот беда-то» она проговаривала так обычно и нестрашно, как проговаривают по привычке, когда никакой особенной беды нет, и Нину тревожили не слова, а эта напряженная поза и глаза, которые никуда не смотрели, хотя были открыты.
Она занавесила окна, зажгла лампу, поставила на стол, потом нарочно прошла мимо плиты —» раз и другой, — как бы отсекая неподвижный взгляд женщины, но глазам Евгении Ивановны это не мешало, словно Нина была для них прозрачной, Нина смотрела на острый, странно изменившийся, вытянутый профиль — а может, от света лампы он казался таким, — и на нее дохнуло липким страхом.
— Сейчас поставлю чай, конфет принесла… Оказывается, мать Фиры до войны работала на кондитерской фабрике… Это ж сколько надо запасти конфет, чтобы до сих пор не кончились?..
Она чистила картошку, мыла ее, ставила на плиту и все кружила, кружила словами — не столько для Евгении Ивановны, сколько для себя, чтобы запутать или отогнать тревогу, — и все думала: где и какая беда, уж не передавали ли чего по радио? Что-нибудь про Сталинград или Ленинград?.. И тут ей показалось, что Евгения Ивановна улыбнулась, в черном оскале блеснули металлические коронки, и задохнувшийся голос забормотал бессмыслицу:
— Вот тебе и гривенники… Вот и гривенники…
Теперь Нине стало по-настоящему страшно. Она заглянула к сыну, потом выскользнула тихонько в сени, оттуда, боясь стукнуть дверью, — во двор, побежала к Ипполитовне. Застучала в дверь, услышала слабое: «Не замкнуто, входи, кто там…» — и влетела в комнату. Здесь тоже было темно, пахло хлебом — на плите, на разостланной тряпице сушились кусочки хлеба.
Ипполитовна лежала лицом к стене, укрытая старой плюшевой шубейкой.
— Нинк, ты, что ль? — повернула она голову. — А я, слышь, захворала.
— Пойдемте к нам. Там тетя Женя чего-то… Сидит… И про какие-то гривенники…
— Дак и пускай сидит. А я другой день хвораю.
От нетерпения Нина переступила ногами — она все время думала, что там, в одной комнате с обезумевшей женщиной, — Витюшка.
— Пойдемте к нам. Она вроде не в себе, помешалась. Я боюсь…
— Болтай! — Кряхтя и постанывая, Ипполитовна поднялась на постели, свесила ноги. — Это мне впору помешаться, никак не умираю, забыл про меня господь…
— Пошли, Ипполитовна, я боюсь одна, — чуть не плача, твердила Нина. — А завтра я вам врача вызову.
— На што он мне? Опять помереть не даст, помешает… А уж пора… Подай-ка чесанки…
Нина поднесла валенки — они сушились у плиты, — помогла ей вдеть в них распухшие, как колоды, ноги, натянуть шубейку. Старушка пошла, держась за стенки, перехватываясь руками, Нина поддерживала ее, у нее не шло из головы, что там сын, и она мысленно торопила Ипполитовну, но та быстро идти не могла, постанывая, еле передвигала ноги.
Евгения Ивановна все так же сидела лицом к плите и не взглянула на них, только опять выхватила гребенку, раз-другой поскребла по голове.
— Ты чего это, девка, в одеже, взопреешь, — с порога окликнула Ипполитовна, а Евгения Ивановна будто и не слышала, только заелозила шершавыми ладонями по клеенке, как будто сметала крошки. Припадая на ноги, Ипполитовна подошла, тяжело опустилась на стул, взяла ее за руки, потянула к себе:
— Ай неможется?.. Я вот тоже, девка, захворала, лежу другой день, а ты и не заглянешь… Эдак помру и буду лежать, завоняюсь…
Евгения Ивановна осмысленно посмотрела на неё, сдвинув брови, как будто силилась и не могла понять обращенные к ней слова. А потом опять страшно оскалилась — то ли улыбнулась, то ли собиралась заплакать, — запекшимися сведенными губами прошептала:
— Помнишь, гривенники-то я видела?.. Так и укатились от меня…
— Болтай! Какие гривенники, иль ты вправду сбрендила? — Ипполитовна раз и другой рванулась было со стула, но подняться не смогла. Позвала Нину. — Сбегай, девка, там у меня за божницей свяченая вода, не то сбрызнуть ее, может, от сглазу это…
Нина заглянула за занавеску и убежала. Она толком и не знала, что это такое — божница, догадывалась, что икона, увидела ее в переднем углу, складную, похожую на трельяж. На средней — Божья Матерь с младенцем, почему-то у нее было три руки. Нина сунула пальцы за икону, вздрогнула от отвращения, — пальцы увязли в густой липкой паутине. Нащупав пузырек, вытащила его, обтерла какой-то тряпкой, понесла. На улице вдруг ненужно подумала: почему у нее три руки?
Ипполитовна долго не могла вытащить бумажную пробку, потом, прошептав, плеснула прямо в лицо Евгении Ивановны. Та вздрогнула, дико посмотрела на нее, утерлась рукой.