Шрифт:
Уже пятьдесят? Вот опять это безответственно-нетерпеливое высказывание, которое совсем не к лицу хроникеру, особенно когда речь идет об отнюдь не дерзко взмывающей, но скорее о спокойно шагающей фигуре, как Мартин Гумперт. Ко времени «Бедфорда» ему сорок и, между прочим, он только что прибыл в Нью-Йорк; на свой спокойный манер он будет на протяжении десяти лет осматриваться в великом городе, прежде чем с интимной нежностью знатока сможет описать его в «Дне рождения». Еще почти молодой или средних лет мужчина хочет на первых порах в новой стране устроиться практикующим врачом. Начать сначала; в середине жизни это будет нелегко, сознает этот сорокалетний, не пугаясь. Иллюзий у него нет, только надежда — надежда на Америку.
Другие более нервозны, но зато не менее предприимчивы. Курт Рисс, в до-гитлеровском Берлине спортивный репортер, пишет теперь по-французски для «Пари суар», он будет также писать еще и по-английски или, более того, по-американски о боксерах, кинозвездах, гангстерах, генералах, шпионах, наркотиках, высокой политике и любовной жизни Гитлера. «Я безусловно стану великим, уж будьте уверены!» Возражения, которого он, кажется, ожидает, не следует. Никто не сомневается в том, что он сделает карьеру. Но будет ли успех велик так, как того требует этот голодный, почти дикий взгляд? Курт расхаживает по комнате взад и вперед, по-петушиному горделивый, как если бы он уже победил, однако же суетливой походкой: преследуемый, который только еще в бесцельном беге находит своего рода сомнительную безопасность и нечто вроде успокоения.
«Очень ли трудно здесь пробиться?» Это спрашивает другой, тоже «новенький», Билли Уайлдер кажется. Этот журналист-эмигрант добьется в Голливуде отличных результатов как сценарист, режиссер, продюсер и заработает много денег; такое развитие, однако, в данный момент едва ли предвидится. Еще не признанный Билли производит впечатление скорее озабоченного. «Конечно, это достаточно трудно!» Он вздыхает и ждет утешения.
Участие, которого он — и не он один! — жаждет, приходит от милосердной, умной женщины, она, единственная из здешнего круга, уже давно в Америке как дома и знает, о чем говорит, утверждая: «Тут не труднее, чем где бы то ни было! Помучиться надо всюду!» Викки Баум помучилась и пробилась. Она американка, свои книги уже совсем хорошо пишет на языке новой родины. Пришло бы такое время! Несколько растерянные «люди в отеле» (дом 118 по 40-й Ист-стрит) охотно позволяют дать совет и ободрить себя той, которая, собственно, больше не принадлежит к этому кругу. Фрау Викки, редкий гость из Калифорнии, где она солидно устроилась со своим супругом-музыкантом и двумя воспитанными по-американски сыновьями, авторитетна и очаровательна, дружественна и многоопытна. Мы внимаем ей с уважением и благодарностью.
Даже Рольф Нюрнберг — критический ум чопорной неудовлетворенности, воспитанный на Карле Краусе, — кажется, под впечатлением. Он ухмыляется, кивает, потирает руки: присущий ему забавно-проворный жест, которым он имеет привычку выражать одобрение, как другие громким рукоплесканием. Рольф, в сказочные доисторические времена мой коллега по берлинскому «Цвельфур-миттагсблатт», сейчас без постоянного места, однако постоянно усерден и возбужден. Он знает многое, хотел бы знать все. Его чрезмерное любопытство — прежде всего оно! — делает его мне симпатичным. Ябеда и эрудит, он одновременно является и ходячей энциклопедией, и chronique scan-daleuse [215] немецкой эмиграции на пяти континентах. У нашей же Викки, светски искушенной, благожелательно гуманной, есть чему поучиться даже человеку с обширными и разносторонними знаниями; потому-то Рольф и хихикает от возбуждения и, пригнув голову и приподняв плечи, складывает руки для негромких, быстреньких аплодисментов.
215
Скандальная хроника (франц.).
Другой член Бедфордова братства, принц Губертус Фридрих Левенштейнский, выражает свое полное удовлетворение в более достойной форме; хихикать и потирать руки ему не пристало. Принц придает значение манере держать себя. У него кроткие глаза властителя и великолепно уложенный жиденький шелк волос над розовым выпуклым лбом. Его идеал — Стефан Георге, что меня искренне умиляет, но и раздражает, ибо досадно, когда наивный энтузиазм безоглядно продолжает любить там, где собственное чувство (разве оно не было любовью?) давно стало таким мучительно противоречивым. В романтически-консервативном, подчеркнуто немецком воспитании принца было вообще предостаточно неприятных черт, которые позднее, во время войны, провоцирующе выявятся. А вот году в 1940-м между нами дойдет и до разрыва; первое время мы еще работали вместе, даже довольно плодотворно. Губертус целеустремлен, вынослив, ловок и распорядителен, благодаря своему прекрасному титулу и своей грациозно-имперской личности обладает влиятельными связями. Как основатель и генеральный директор Американской ассоциации за свободу немецкой культуры — организации, способствовавшей развитию свободного немецкого духа, под патронатом выдающихся американцев, — он занимал внутри эмигрантской иерархии значительное положение. В разнообразной деятельности этой группы участвуют фактически почти все, кто имеет ранг и имя в наших кругах. А их много! И становится все больше…
Список членов ассоциации постоянно растет; круг лиц, описываемых нами в «Бегстве в жизнь», постоянно расширяется: из Австрии должно прийти новое пополнение, новые жертвы, новые беженцы… Немецкие войска маршируют на Вену. Шушниг капитулирует. Упругий, могущественный третий рейх с веселой жадностью заглатывает дряхлое, усталое маленькое соседнее государство. Триумфатором возвращается Гитлер в страну, из которой некогда был выдворен как паршивый негодник. Разве не так это должно было произойти? Массовые аресты, самоубийства, казни, оргия погрома, пронзительный шум пропагандистской лжи, крики пытаемых, ликование (да, садистски исцарапанная, опьяненная Геббельсовой болтовней и кровавым смрадом чернь в преступнейшей тупости торжествует!), даже еще пассивная реакция «мира», трусливая летаргия западных демократов — все относится сюда, наваждение в целом протекает планомерно. Несмотря на это, событие остается каким-то невероятным.
Разве мы не знали, что Австрия падет? И все-таки теперь как обухом по голове! Очень похожа наша реакция, когда умирает дорогой человек после продолжительной агонии от той именно болезни, совершенно неизлечимый характер которой нам уже давно был известен. В нашу скорбь примешивается какой-то ужас, чувство вины. Когда мы говорим: «Он умирает!», то все же не верим, что он действительно умрет. Напротив, тайный смысл нашего пророчества — задержать «неизбежное». Мы говорим: «Это происходит», — с тем чтобы этого не произошло. В глубине души мы полагались на то, что Бог опровергнет наш пессимизм, доведет наше Кассандрово изречение ad absurdum [216] . Оказаться правым там, где хотел ошибиться, какой удар.
216
До нелепости (лат.).
В судовой газете французского парохода «Иль-де-Франс» (опять-таки по пути в вулканически заминированный Старый Свет) я читаю об ужасном паломничестве, которое австрийскому бундесканцлеру пришлось предпринять в Берхтесгаден{270}. Я был ошеломлен. Как, то невероятное, которое в целях сдерживания называли «неизбежным», должно стать событием? Судьба действует всерьез, ловит нас на слове, подтверждает наше предчувствие? Абсурд! Невозможно! Нет, этого не может быть…