Шрифт:
«Они небось чокнутые, — смеялся один из парней. — Des pauvres fous» [130] .
Однако старик в белом халате нам улыбался! Не беда! — говорила его улыбка, понимающая, ободряющая улыбка старого ученого и солдата, который многое во многих странах повидал и пережил. Ну назвали вас придурковатыми, подумаешь, беда какая! Так ведь в данный момент вы маленько не в себе. Такое вполне может случиться: подчас блуждают в поисках пути. Вы зашли далековато, вплотную к безумию. Однако все-таки не слишком далеко! Вы найдете дорогу обратно. И чем хуже было заблуждение, тем больше насладитесь вы потом восстановлением равновесия спасенной личности.
130
Бедняги сумасшедшие (франц.).
ВОСЬМАЯ ГЛАВА
ПИСЬМЕНА НА СТЕНЕ
1930–1932
«Это — страшная потеря…»
Обсуждали известие о смерти Густава Штреземана{211}. Бруно Франк сказал: «Это начало конца!» — при этом он угрожающе кивнул. Я еще вижу этот зловещий кивок. Голос его, при всей скорбности, сохранял тот мощный теплый тон, который так в нем любили.
Мы знали, он прав. Несомненно, какой-то отрезок немецкой и европейской истории приближался к своему концу. Интермедия обманчивого благосостояния, благих, но слабых намерений, наивных намерений, наивных иллюзий. Что должно было наступить теперь, оставалось непредсказуемым, но обещало стать скорее катастрофой.
Над нашим миром нависла угроза. От кого? Как звучало имя этой опасности? Мы все еще отказывались признать, что какая-то политическая партия, некая банда авантюристов и фанатиков, которая хвастливо обозначила себя как «национал-социалисты», способна поставить под вопрос всю прочность западных ценностей и традиций. В состоянии подавленности и неизвестности мы подвергали обыску историю в надежде найти аналогии, с помощью которых было бы легче понять и пережить собственную ситуацию. Бруно Франк был одним из первых, кто попытался еще полускрытый кризис истолковать повествовательно, привести его еще неотчетливо понимаемый смысл к сжатой художественной формуле. В его «Политической новелле» мы находим чудовищную проблематику поворота времени упрощенной до драматически-дидактической притчи. Здесь это два государственных мужа — французский и немецкий, — которые становятся представителями европейской трагедии. Мы свидетели их встречи, где-то на Средиземном море; мы вслушиваемся в их диалог, за невозмутимым тоном которого становится явственно ощутима забота о континенте, цивилизации. Один из парламентеров — немецкий — уже отмечен судьбой: мы видим, как он шатается, падает. Будет ли оставшийся в живых Аристид Бриан достаточно сильным и мужественным, чтобы одному встретить врага? Защитит ли он доверенное ему наследие — наследие Греции и христианства — от вечного супостата нашей культуры, напирающего варвара, перса? Понятием «перс» в контексте этой одухотворенно-ассоциативной истории определяется все, что по существу несовместимо с нашей концепцией человеческого достоинства, — все, что этой концепции агрессивно противоположно. Ценности и противоречия, за которые сражались под Саламином, — те же самые, о которых идет речь в этой «Политической новелле». Персы идут… Испуганный возглас и боевой клич эллинов не утратил своей роковой актуальности.
Но история — это вариации и развитие мифологической модели, а не ее повторение. Угроза, которой оказались подвергнуты греческие государства, кажется чуть ли не безобидной в сравнении с той, которую приходилось измерять и переживать нам теперь. Ибо на сей раз на штурм акрополя отважился не внешний враг: опасность шла изнутри, в нашей сердцевине рос дьявольский посев. Мы стояли объятые ужасом, парализованные перед лицом этого гибельного буйного разрастания; да, иные из нас унижались — намеренно или нет — до пособников и подстрекателей разрушительных сил. Самоуправство и слабость, сварливость и глупость в наших рядах стали мощными союзниками врага.
Яд реакции, враждебной культуре, развращал не только политическую жизнь, но и начал уже разлагающе влиять на настроения и идеи так называемой «либеральной» интеллигенции. Культ «крови-и-почвы», злостное смакование биологических ценностей в ущерб духовным, переоценка инстинкта и интуиции вкупе с относящейся к этому недооценкой критики — все эти симптомы фашистской чумы отмечались не только в праворадикальной, националистической прессе, но и в претенциозном жаргоне модных философов и литераторов. Все, кто разбирался в духе времени и желал шагать с ним в ногу, видели в национал-социализме «грядущее», the Wave of the Future [131] , как позднее одна американская фашистка назвала скандал с Гитлером. Было мучительно видеть мазохистскую ухмылку, с которой еврейские критики превозносили откровения националистических мракобесов как «драгоценные документы времени». Автобиография убийцы Ратенау Эрнста фон Заломона {212} , к примеру, стала сенсацией в отделе хроники неарийских газет. Та «Франкфуртер цайтунг», которую блаженный Гитлер имел обыкновение именовать «еврейской шлюхой», восхваляла до небес книгу убийств; восхищались там и Эрнстом Юнгером {213} (такая переменчивость! что за интуиция!), тогда как от прекрасной и важной новеллы о Бриане Бруно Франка докучливо отмахивались. Так интеллектуалы левого толка отпиливали с самодовольным хихиканьем тонкий сук, на котором как раз им еще удавалось сидеть. Кто посмеивался в кулачок, так это доктор Геббельс.
131
Волна будущего (англ.).
Я не был моралистом и не получал взяток от республики, которая резервировала свои деньги для восточноэльбских крупных помещиков, рейнских промышленников и любимых военных, но эта постоянно растущая путаница понятий в собственном лагере начинала все же мало-помалу меня здорово раздражать. Вульгарная поспешность, с которой столь многие из моих коллег искали и находили смычку с «грядущим», а именно с грядущим варварством, казалась мне неприличной до degou-tanten [132] . Так себя не ведут, если чувствуешь себя ответственным за состояние духа нации, если ты — писатель. Французский литератор Жюльен Бенда {214} дал меткое определение этого скандального извращения интеллектуалов — la trahison des clercs [133] ; в предгитлеровской, созревшей для Гитлера Германии столь верная формулировка никому не пришла бы на ум. Да, это достаточно дурно и печально, когда нечистый совращает профанов, невежественных людей, но бесконечно противнее непристойный флирт между заклятым врагом и священником. А именно это, к сожалению, слишком уж часто происходило в Германии той финальной фазы перед возникновением третьего рейха. Священники, то бишь интеллектуалы (не все, но большинство), втирались в доверие к антихристу, то есть к противнику духа, свободы, цивилизации.
132
Тошнота (франц.).
133
Предательство клерков (франц.).
Один из них, кого я особенно почитал, поэт Готфрид Бенн, зашел так далеко, что оклеветал идею прогресса как «величайшую вульгарность человеческой истории». Курьезное высказывание ввиду триумфального наступления сил, которые казались хоть и наверняка враждебными прогрессу, но при этом все же не лишенными известной вульгарности. Бенн — большой поэт: некоторые из его прямо-таки гипнотизирующих, трагически смелых стихов навсегда запечатлелись, их ритм остался у меня в крови как эхо прежде услышанных, прежде полюбившихся заклинаний. И лично я тоже был тогда в сердечных отношениях с внешне столь корректным и сущим провидцем, который не находил ниже своего поэтического достоинства трудиться по совместительству или по основной профессии в качестве специалиста по кожным и венерическим заболеваниям в одном берлинском рабочем квартале. Там я посещал его время от времени. Вдохновенный доктор (его взгляд был сонным и прикрыт очень тяжелыми веками) угощал меня по доброму бюргерскому обычаю кофе с сухим печеньем. Мы болтали о поэтах. Иногда он исчезал на несколько минут в соседнюю комнату, где находился пациент. «Глупая история, — замечал он благодушно после этого, — запущенный триппер. Почему она не приходит своевременно, эта безмозглая особа?» Затем снова заговаривали о литературе. Мы друг друга понимали в литературных вопросах. Он любил Ницше (которого роковым образом воспринимал буквально), Гёльдерлина, Рембо. Он любил Генриха Манна, чье шестидесятилетие отметил прекрасной праздничной речью. Однако единодушие исчезало, как только подходили к политическим проблемам, которых мы, правда, только изредка касались в своих беседах. Бенн доводил флоберовское презрение к буржуазной вере в образование и прогресс до той рискованной крайности, где оно оборачивается злостным нигилизмом. У того, кто принимает и прославляет «трагическое» и «героическое» как наивысшее, как единственно законные ценности, для идеалов и чаяний демократии найдется лишь насмешливая гримаса. Д-р Бенн строил гримасу, размышляя о справедливом распределении земных благ, организации международного мира, миссии Лиги Наций. Все это считалось им пошлым «девятнадцатым столетием», пустой выдумкой гуманистов, совершенно нетрагической и негероической. Национал-социализм, напротив, это было кое-что другое! Не целиком, может быть, вызывающий симпатии, но динамичный, интересный, полный жестоко-привлекательных возможностей! Увлеченный идеями Ницше, дерматолог был приятно тронут антигуманистическим, антихристианским радикализмом, иррациональной жестокостью гитлеровского движения. Он вообще имел дело с «иррациональным». Да и я некогда был влюблен в этот термин, содержание которого остается столь же текучим и неопределенным, как именно сфера естественно-аморальных импульсов в противоположность сфере критическо-морального духа. Однако если «иррациональное» в своих нежно-мечтательных, эротически связующих формах проявления нравилось мне, то оно пугало меня в своих агрессивно-грубых манифестациях, особенно где таковые грозили принять характер разрушительной массовой истерии. Затаенное или даже с улыбкой признаваемое удовлетворение, с которым наблюдал и принимал этот омерзительный феномен такой во многом мне родственный и достойный восхищения дух вроде Бенна, не могло не действовать мне на нервы. Я счел себя вынужденным публично занять позицию против него, хотя тогда мы еще были дружны и я еще не мог знать — однако, может быть, все-таки уже предчувствовал, — как далеко он зайдет в своей циничной, безответственно-парадоксальной trahison [134] позднее, после переворота 1933 года.
134
Измена, предательство (франц.).
До полемики, впрочем, дело так и не дошло. Сентябрь 1930 года принес триумф партии Гитлера на выборах в рейхстаг{215}; ситуация обострилась, из скрытого кризис стал явным. Однако даже перед лицом такой кричащей опасности интеллектуалы, эти продажные священники, не прекращали потворствовать злу. В литературных салонах с фривольным оживлением обсуждали неизбежную победу «национальной революции», от которой, казалось, ожидали, благоприятного воздействия на книжный рынок.