Шрифт:
Юлия Солнцева
Мы в тот день, перед ноябрьскими праздниками восьмидесятого года, когда получили расчет за стройотряд, поехали все вместе на квартиру Марцевича куда-то на Варшавку – родителей его не было, и мы разгулялись: из девчонок была твоя Лидия и мы с Галкой Ланских. А парней – пятеро: кроме хозяина, Петька, Пильгуй, Кутайсов, Селиверстов. Тебя не пригласили. Харченко – тоже. Лида твоя потом всем, кто в ту ночь не присутствовал, рассказывала, что у нее на вечеринке конфликт с Питом вышел, он ее даже ударил, и она сбежала. Все было почти так – да не так. Начнем с того, что деньги парням жгли карман, и они накупили самых лучших коньяков и других крепких напитков. (Кстати, ты помнишь, Кирилл, что в советское время свободно, за рубли и недорого, продавались кубинский ром «Гавана-клаб» и чешская «Бехеровка»? Социалистическое разделение труда и братство стран народной демократии!) Поэтому мы все, не исключая нас, девочек, здорово тогда напились. Так как мы в ту пору были стреляные воробьи, на третьем-четвертом курсе учились, никто не перебрал, но все дошли до кондиции. Были, что называлось, хорошенькие. Мало того! Хозяин достал откуда-то два косяка. Можешь себе представить?! В советской столице, в восьмидесятом! Я тогда о наркотиках (как и ты, наверное) слышала, что они только в буржуазных странах бывают, ни разу никакой марихуаны в глаза не видела и даже не слышала, чтобы ее кто-нибудь курил. Не говоря уж о тяжелых наркотиках. И вот на тебе! Жутко стало, страшно, боязно всего на свете: что донесут, или друзья, или соседи, что это провокация, что немедленно приедет милиция или даже КГБ. Или вдруг с одного раза привыкну, стану наркоманкой, подсяду на дурь?! А одновременно появилось чувство своей отчаянной элитарности, крутости, продвинутости: мы, такие молодые и модные, неслыханный запрет нарушаем, страшнее наркотиков может быть только антисоветская демонстрация! Всем, конечно, а не только мне, было ужасно стремно, но парни старательно делали вид, что для них это занятие едва ли не привычное: ганжу раскурили, пустили по кругу. Потом – второй чинарик. Если честно, на меня марихуана особенно не подействовала – может, я только чуточку пьяней стала. Потом мы с Ланских делились – она тоже мало чего почувствовала. А парни – да: они стали смешливей и активней, даже настырней. Может, притворялись просто. Но вот твоя Лидуся… У нее совсем крышу снесло. Она стала на всех парнях наперебой виснуть – то на одном, то на другом, то на третьем. Пит – вроде бы считалось, что она его девушка, – смотрел, смотрел на это, ему надоело, он ее в ванную завел и конкретно дал в глаз. Потом она отплакалась, мы, девчонки, ее утешили, конечно, и она, как нам показалось, протрезвела. Однако от мужичков посторонних не отлипала, даже демонстративней стала с ними вести себя, чтобы Петьке досадить. Пит смотрел на нее, смотрел круглыми глазами, потом плюнул: «Да чтоб ты провалилась!» – хлопнул дверью и ушел. Уехал. Не она, подчеркиваю. Он. А она, Лидка, ему вслед: ну и катись ты! И с нами осталась. И совсем вразнос пошла. Схватила двоих парней – по-моему, Марцевича и Кутайсова, и в одной из комнат с ними уединилась. Причем все у них там было по-серьезному – я, конечно, свечку не держала, но они дверь к себе забаррикадировали креслами, а когда часа через два к нам в гостиную назад вышли, видок у всех троих был тот еще. Парни довольные, как коты, что сметаны объелись, да она тоже, вся раскрасневшаяся, чуть не облизывается. Вот именно, Кирилл! Согласна с тобой. Именно: фу! Какая-то немецкая порнуха (которую, к слову сказать, я тогда еще не видывала). Мы с Галкой наших оставшихся кавалеров ничем подобным обрадовать не могли. И тогда Лидуся ситуацию эту просекла и быстренько устроила чейндж: схватила двоих оставшихся парней и теперь с ними двумя, Селиверстовым и Пильгуем, в запертой комнате скрылась! Какая гадость, ты говоришь, Кирилл? Да, соглашусь: гадость. И лучше бы тебе ни о чем таком не знать – но ты ведь сам первый спросил.
А что потом было? К утру улеглись спать – к вечеру, наконец, разъехались, расползлись. И больше, как и следовало ожидать, никогда не встречались – в институте, если виделись случайно, кивали друг другу, и все. И я, когда сталкивалась с теми парнями, всегда жутко краснела. Боялась, что пойдут слухи, дойдут до других мальчишек и девчонок, а потом и до курсового бюро, факультетского, комитета комсомола… Однако, знаешь, твоя Лидуся после той ночи почему-то меня в свои наперсницы выбрала. И однажды шепнула по секрету, что – залетела. От кого конкретно, она не знает. Почти на сто процентов произошел залет после той ночи. А с Питом они после происшедшего разругались капитально. Она мечтала, конечно, к нему вернуться и попытку даже делала – да только он ее никак не принимал, категорически. Аборт делать она боялась, хотела рожать. А через пару недель я вдруг узнаю, причем даже не от нее: они подали заявление в загс с Харченко. А еще через семь месяцев у нее дочка родилась, назвали Лилечкой…
Кирилл Баринов
Тут и я вдруг вспомнил – ведь напрочь забыл, а после Юлиного рассказа все вдруг всплыло в памяти ярко-ярко. Дело было как раз под Новый год. Под восемьдесят первый. Да, в другое новогодье это просто не могло случиться – мы познакомились с Лидией только летом восьмидесятого, а в восемьдесят первом она совершенно исчезла с моего горизонта. А вот тогда, числа тридцатого декабря восьмидесятого года, мне вдруг позвонила Лидия – при том, что никогда раньше не телефонировала, но номерами мы успели обменяться в те две наши короткие летние, олимпийские встречи. Заговорила она о ерунде: что делаешь, как сессия, где Новый год справляешь, куда собираешься на зимние каникулы. А я после того нашего объяснения в разгар Олимпиады старательно выбрасывал ее из головы, вычеркивал из жизни. Потому, когда она вдруг появилась из ниоткуда, разговаривал с ней вежливо и сухо. Растекаться сантиментами не стал, никуда ее не позвал, сказал, что встречать восемьдесят первый собираюсь в другой, не в стройотрядной компании. Мы распрощались – навсегда, или, как в итоге получилось, на тридцать с лишком лет. И только теперь, благодаря рассказу Юли, я вспомнил о том звонке и понял его подспудное значение: значит, Лидия тогда рассматривала кандидатуры на роль отца своего будущего ребенка, и я, сосунок, тоже в ее топ-листе фигурировал – но, слава богу, не подошел. Она, значит, в итоге остановилась на Харченко. И это у него – а не, спасибо судьбе, у меня! – родилась летом восемьдесят первого года дочь Лиля.
Лиля Харченко
Сколько я себя помню, отец все время тиранил маму – нет, не бил, конечно, и не ругался по-матерному, однако она постоянно у него за все была виновата. За то, что меня неправильно воспитывает, за то, что толстеет, ест конфеты и бросает фантики, не убирает со стола, плохо готовит. Некачественно моет посуду, мало денег в дом приносит, а то, что приносит, транжирит – и прочее, прочее. Все время он бурчал на нее – никогда не повышая голоса, тихой сапой, на одной ноте, он, как гвозди или клинья, вбивал в мамулю постоянное чувство вины. Она была виновата во всем, за все на свете отвечала и все делала не так. Я очень остро чувствовала – наверное, лет с пяти, как она в присутствии отца скукоживается, линяет, блекнет и постоянно боится что-то неправильно сделать, не то сказать или не туда посмотреть. Впрочем, считать мою матушку овцой, которая не способна была дать отпор постоянному отцовскому капанью на мозги, тоже неправильно. В определенный момент, когда его зудеж достигал некой критической массы, она вдруг взрывалась и начинала на самых повышенных тонах чехвостить папашу за все. Ему попадало за его малую зарплату, за неуменье делать хоть что-то своими руками, за занудство, скопидомство. Так и слышу крик маменьки на высоких тонах: «Да ты бы вместо того, чтобы за дочерью следом ходить, свет за ней в комнатах выключать, копейки экономить, лучше бы делом занялся! Масла, видишь ли, дома нет – а ты пойди, достань то самое масло! Выстои в очереди полдня, я посмотрю на тебя! У деда паек цековский, а ни ты, ни я, ни, главное, Лиля, внучка его, ни крошки не видим! Да бог бы с этим маслом, лучше б ты делом занялся, фирму свою открыл, миллионы заработал, как все вокруг, а ты!.. Да ты – вялая поганка, бледный гриб, ничтожество, трутень!» Мне было тогда лет восемь, я слушала мамины рулады с ужасом и восторгом, и они, пусть не подкрепленные впоследствии никакими оргвыводами, оказывались (даже я понимала) действенными: папаша затихал на три, четыре дня, а то и на неделю или дней на десять. А потом все потихоньку начиналось по новой: ты почему, Лидия, не сделала это, а произвела то, да где были твои глаза – и так далее в том же духе. А мамашкино терпенье опять копилось и полнилось, словно заряжающийся конденсатор, чтобы в один прекрасный день снова разрядиться – разразиться мощной ругательной грозой!
Даже странно и удивительно, что не маменька папашу моего бросила (а я-то, когда маленькая была, думала, что случится именно так – в очередном приступе бешенства она просто вышвырнет его за дверь, а то и удушит собственными руками). Нет, батяня сам, по-тихому (как он все в своей жизни делал) свалил однажды из семьи. Был-был, нудил-нудил, а потом р-раз, и, бочком-бочком, взял и весь вышел. Однако от воспитания ребенка (то есть меня), которая к тому времени благополучно достигла подросткового возраста, он не отказался. Не знаю, почему папаня меня совсем, с концами, не бросил – ведь никакой особенной привязанности у него ко мне не было. Не любил он меня, короче – а может, у него любовь в такой занудной форме проявлялась? Или – что скорее – продолжал он общение со мной благодаря собственной правильности: положено с брошенной дочерью раз в неделю встречаться! Или – для того, чтобы мамашку лишний раз уесть. Каждую субботу он неизменно появлялся в нашем дворе ровно в одиннадцать ноль-ноль и забирал меня – для проведения одобренных им увеселительных мероприятий, кормления сытным и полезным обедом и езды по моим ушам воспитательными беседами. Сначала он появлялся от метро пешком, затем, довольно быстро, стал приезжать на автомашине «Мерседес» и угощать меня в лучших столичных ресторанах. Он вообще после ухода от нас с маменькой как-то очень быстро пошел в гору – словно, пока проживал внутри нашей семьи, мы с маманей (главным образом, конечно, она) сдерживали его деловую и творческую потенцию. Но от своей привычки бухтеть не отказался, только теперь объектом его бурчания вместо маменьки стала я. Когда я попыталась ехидненько спросить, есть ли у него новая жена, и изливает ли он на нее свое постоянное недовольство, батя чрезвычайно ледяным голосом проговорил: «Это не твое дело». А потом всю ту субботу, когда я задала этот вопрос, демонстрировал всем своим видом и поведением, насколько мой интерес и впрямь неуместен. Быть обиженным у него отменно получалось, как у английского лорда показывать каждым жестом и словом, насколько он недоволен тем человеком, который находится с ним рядом. И хоть была я оторвой, регулярно ощущала по отношению к нему себя виноватой: не то сказала, не туда посмотрела, оскорбила его, бедненького. Однако и после развода основным объектом его критики все равно оставалась моя мамаша. Возможно, он запоздало мстил ей или сознательно вбивал клинья в мои с ней отношения. Называл он ее всегда сухо-официально Лидией, и теперь основной лейтмотив его песни стал другим: за глаза он в моем присутствии поливал ее не за неумение вести хозяйство, держать себя или одеваться, как было в годы супружества. Сейчас на передний план выступило мамино так называемое распутство. Наверное, не на голом месте он все придумал. Сначала, пока я была, как он считал, маленькой, папаша свой яд вливал потихоньку, по капельке, без подробностей. А когда я достигла, в его понимании, зрелости и сама получила данную природой возможность, как он говорил, грешить, батяня начал не просто обвинять мать в разврате, но и приводить доказательства оного. Рассказывал, например: «Ездил я с твоей мамашкой в стройотряд. Она там поварихой была. А что такое повариха в стройотряде в Сибири? Все парни вокруг нее вьются, девчонок мало, любая красавицей покажется. А уж мамашка твоя умела кокетничать и завлекать! Еще не успели на месте устроиться, она с одним ходит, в яблоневом саду гуляет. Был у нее такой Петя Горланин. Потом этот надоел – она с другим по фамилии Марцевич пошла. Потом – с третьим».
Я думала тогда, что пропускаю мимо ушей папашкино нытье, потому что мамашу свою в ту пору любила – однако отец мой в итоге подтвердил на собственном примере главный принцип рекламы, пиара или пропаганды: если ты повторишь любой тезис раз сто (а лучше тысячу) – люди в него поверят. Даже если это – явная ложь. А если за утверждением скрывается хотя бы треть правды, а оставшиеся две трети притянуты за уши, нагромождены – его примет за чистую монету любой. И однажды – видимо, отец счел, что я, наконец, дозрела до самой подноготной правды, – он заявил, что не является мне родным папашей. Разумеется, с моей стороны прозвучал тогда ожидаемый (для него) вопрос: «А кто?» И он в ответ на него разразился желчным монологом: «Она, матерь твоя, и сама не знает, пойди, осведомись у нее – не скажет, да Лидия в пору, когда тебя зачинала, спала с пятерыми парнями – одновременно или последовательно, считай, как угодно!» И когда я крикнула: «Ты врешь!» – спокойно парировал: «А ты сама у нее спроси!» На мой выкрик: «А ты откуда знаешь?!» – спокойно ответил: «Она сама мне однажды рассказала – когда мы жили вместе и она хотела меня уязвить, уесть, ужалить побольнее». И когда я безнадежно переспросила: «Может, мать тебе соврала? Специально, чтоб помучить?» – он со вздохом ответствовал: «Так складно, увы, не врут».
Мать свою я так ни о чем не спросила – стыдно мне показалось ужасно, язык не поворачивался. Однако смотреть на нее стала другими глазами. И говорить с ней по-иному. Я бы сказала: не говорить, а огрызаться, да огрызаться слишком слабое слово, я, словно молодая волчица, цапнуть ее готова была по любому поводу. А маманя моя, женщина недалекая, в то время никак не могла понять, какая связь между моим ухудшившимся поведением (как она это называла) и встречами с папашкой. Не поняла, что это он отполировал мне мозг так, что моя прежняя любовь к ней постепенно сменилась раздражением, а затем непониманием и даже ненавистью. Я ведь информацию, полученную от папаши, ей не выдавала, сама в себе ее копила и лелеяла. Поэтому у нее не было ни малейшего шанса оправдаться передо мной или понять, что за яд вливает мне в уши батя. По мере моего взросления наши с ней раздоры и скандалы становились все крепче и повторялись все чаще. Я поступила в институт – по отцовской протекции, он большим человеком в профессиональной среде стал – в тот самый, что они с матерью окончили. Тогда наши отношения с ней совсем накалились, и я ей сказала: раз мы не понимаем друг друга, давай разъедемся и будем жить отдельно. А она мне: ну и уходи! А я: «Хватит того, что папаша в никуда ушел, квартиру тебе оставил, хотя ее получал он благодаря деду. А теперь ты и мне велишь отсюда валить. Не слишком ли жирно тебе будет? Мне, в отличие от отца, жить совсем негде, я учусь, на стипендию даже комнаты не снимешь. В этой фатере трехкомнатной по закону и по справедливости треть моя, треть отцовская и только треть твоя. Вот и давай разменяемся. Отец на свою жилплощадь не претендует, мы с ним говорили, он свою часть как бы мне оставляет. Значит, получается, что мне две трети этой квартиры приходится? Ладно, черт с тобой, мне они не нужны. Если я две трети возьму, как по Жилищному кодексу причитается, – а тебе одну отдам, фактически ты получишь комнату в коммуналке. Так и быть, давай равноценный размен сделаем: «однушка» – мне, «однушка» – тебе. А если ты не согласна, я пойду официальным путем, нас по суду разменяют». Что ей оставалось делать? Поскандалила она, конечно, по юрисконсультам побегала, а потом видит: выбора нет, и согласилась. Мы квартиру поделили, я разменом стала заниматься. Она причитающуюся ей жилплощадь даже не смотрела, гордая была. И получила: мне квартира досталась на Юго-Западе, ей – в Новогирееве. А когда разъезжались, она мне бросила: не дочь ты мне, знать тебя не хочу! Сначала я думала, чего не скажешь в запальчивости, плохой мир все-таки лучше доброй ссоры, и отношения с мамашей у нас постепенно наладятся. Но нет: она перестала мне звонить, словно и впрямь вычеркнула из жизни. А с папашей мы связь поддерживали, несмотря на то, что у него, конечно, вторая семья образовалась, братик мой сводный родился. Но у меня с мачехой – она на пару лет всего меня старше была – отношения сложились не то что с родной матерью. Я у них дома бывала, братишку нянчила, брал меня отец в их совместные путешествия: едут они, допустим, втроем с мачехой и братиком (или даже с мачехой вдвоем) на курорт – папаша и мне номер заказывает. Мачехе это, может, и не нравилось, но она никогда ни словечком, ни видом своим не показала, что против моих с ними путешествий. С тех пор, как я с Лидией разъехалась и отец знал, что мы с ней не видимся и не встречаемся, он насчет нее слегка успокоился. Рассказывал, конечно, против матери разное, но не всякий раз, что мы встречались, и словно по привычке. А потом – я как раз университет заканчивала (вузы все технические ведь в университеты переименовали), мне двадцать три исполнилось, Харченко меня в ресторан пригласил, подарил очень красивое кольцо с бриллиантом и рассказал главное. «Я, – говорит, – уже заявлял тебе: биологически я не твой отец. Хочешь, – сказал, – экспертизу ДНК проведем – но это и не нужно. Я ведь от тебя не отказываюсь, наоборот. По всем законам, божеским и человеческим, ты моя дочь. И я хочу это закрепить – навсегда при жизни и даже после моей смерти». И тут достал документ, а там, черным по белому, завещание: все свое имущество и сбережения он, в случае своей кончины, оставляет поровну троим: его нынешней жене, своему сыночку, моему братику, и мне. «Держи, – говорит, – копию этого документа, храни – и если вдруг после моей смерти кто-то скажет, что оставшееся от меня наследство делится не так, а по-иному, смело с той персоной судись, кто бы он (или она) ни был».
Я спросила: а кто мой родной отец? В ответ он целую папку вытащил и речь такую завел.
«Я, – говорит, – точно знаю, что мать твоя была (и, наверное, остается) проституткой первостатейной. И тут, – говорит, – по моему заданию, специально обученные люди, частные детективы, поработали, собрали информацию. Ты можешь быть дочерью любого из этих шести», – и передает мне досье, а в нем имена, места жительства, работы и фотографии шестерых: Горланин Петр (он же Питер), Баринов Кирилл, Марцевич Антон, Пильгуй Юрий, Селиверстов Виталий и Александр Кутайсов.