Шрифт:
Друзья на родине удивлялись, когда я рассказывал им о том, что увидел и пережил, но ни один из них так и не последовал моему примеру, кроме друга Ади, который после моего рассказа в 1957 году о греческом острове Санторин ездит туда постоянно.
Родина обрела некую относительность. Она перестала быть для меня единственно возможным местом и соответственно мироустройством на земле. И я отправлялся назад домой с некоторой уверенностью, что, возвратясь с чужбины, сумею воссоздать там что-нибудь для себя, что сможет с гарантией дать мне чувство принадлежности к этому историко-культурному пространству.
Глава 6
Возвращение
Говорят, жизнь складывается из временных скачков, каждый из которых длится семь лет.
Мое детство — первый временной отрезок от годика до семи (1938–1945) — я не могу обозначить иначе как «счастливое». Война воспринималась как романтическое приключение. Благодаря заботам родителей я не испытывал лишений. Бомбежки Берлина до 1942 года казались увлекательным зрелищем для маленького мальчика, которого «квартальный» брал иногда с собой на вахту перед входом в бомбоубежище, чтобы показать фейерверк из «рождественских свечек» — сыпавшихся с неба искрящихся ракет, освещавших перед налетом местность и цели бомбежки.
Позднее, когда отец перевез семью в Австрию, в маленький домик недалеко от Браунау, я рос в саду, на свежем воздухе и под солнцем. За эти годы я окреп, во мне накопилась здоровая естественная физическая сила, и я по сей день черпаю ее оттуда.
Артобстрел американцев в последние дни войны с другого берега реки Инн, ночной гул американских танков, пролетевшая по воздуху коза, рядом с которой разорвался снаряд, бреющий полет штурмовиков над нашими головами, когда мы, школьники, возвращались с уроков домой, полуголодные русские пленные, которых тысячами гнали мимо нашего дома к лесу, — все это воспринималось мною с большим удивлением, но отнюдь не с точки зрения исторического значения событий или глубины человеческих трагедий.
Друг нашей семьи, инженер-строитель и офицер вермахта, часто приходил тогда к моему отцу. Шестилетний мальчуган, невольно зараженный разговорами родителей о войне и бесперебойной трескотней военных корреспондентов по радио, останавливал появляющегося в гражданском «дядю» возле садовой калитки окликом: «Стой! Кто идет? Пароль!», наставляя на него свое деревянное ружье — обыкновенную толстую палку с веревкой, чтобы ее можно было вешать через плечо. «Дядя» отодвигал «ружье» в сторону, гладил мальчика по головке и внушал ему:
— Петерхен, никогда не направляй оружие на человека!
Однажды с хитростью невинного младенца я ответил:
— Дядя, но это же обыкновенная палка!
— Этого никогда нельзя знать наверняка! — произнес он глубокомысленно. — Кто знает, а вдруг и такое ружье может выстрелить?
И попросил меня поставить под яблоню пустую бутылку, а за ней приладить досочку. Я все старательно проделал, будучи уверенным, что этот эксперимент закончится для «дяди» полным конфузом. «Дядя» занял позицию примерно в десяти шагах от яблони, приставил к плечу мое деревянное ружье и медленно прицелился. Вдруг оглушительный выстрел разорвал тишину, и бутылка разлетелась на тысячи осколков. Опечаленный, он протянул мне ружье, которое я потом, вытащив пулю из досочки под яблоней, разобрал на мелкие кусочки, чтобы узнать тайну выстрела.
Этот воспитательный «трюк» нацистского офицера, находившийся в полном противоречии с господствовавшей тогда идеологией, потряс меня до глубины души.
С другой стороны, я вспоминаю, что под влиянием национал-социалистической пропаганды и комментариев моих родителей на тему терпящего крах «немецкого рейха» и поставленных перед ним военных задач, все еще воспринимаемых как славные и высокие цели, в сознании подрастающего мальца формировалось безграничное сочувствие к иностранцам, не принадлежавшим к возвышенному и благородному миру непонятых и преследуемых немцев!
В 1945 году мы «бежали» на другой берег Инна в Зимбах, где мой отец обменялся с австрийцем на прелестную квартирку в особняке на две семьи сразу непосредственно за дамбой. И этот второй семилетний отрезок жизни, оставшийся в памяти огромным полем подсолнухов перед окном и быстрыми водами реки Инн, на берегу которой я играл, привнес в мой характер много естественного, укрепив также жизненные силы. Я ухаживал за кроликами, плавал и нырял в реке, собирал осколки бомб, «сражался» с бандами беженцев-подростков, делавших набеги со стороны вокзала, и, как единственный в «прусской» семье говоривший «по-баварски», мешочничал, раздобывая у местных крестьян сливочное масло, яички, фрукты и овощи.
Однако отец, получивший место инженера на фирме «Сименс» в Мюльхайме-на-Руре, приезжал к нам только раз или два в году. Матери какими-то непонятными усилиями удавалось внешне сохранять видимость порядочной семьи, но она не сумела стать для подрастающего, «как сорняк», мальчишки твердой опорой и дать ему необходимые ориентиры в жизни.
Народную школу я еще закончил как «один из лучших». Но потом, став учеником частной школы Гюльденапфеля, занятия в которой за отсутствием школьного помещения проходили в пивной, я почувствовал, как во мне нарастает протест, драчливость и жажда разрушения. Перед глазами не было примера или авторитета, который мы, «молодые щенки», еще готовы были признать и уважать. Я прогуливал школу, придумывал сногсшибательные отговорки, участвовал во всяческих проделках и был рад, когда снова оказывался у себя на «дикой природе» — на берегу реки за дамбой — и мог предаться своим воображаемым исследовательским экспедициям или пиратским вылазкам.