статей Сборник
Шрифт:
И вдруг Сталин сказал, что он «лучший, талантливейший поэт». Вы думаете, радость была? Ну да, была, что прекратили травить… Но я к тому времени – это, значит, тридцать восьмой год – уже очень любил Пастернака и Ахматову, и мне было страшно больно. Почему «лучший, талантливейший поэт»? Почему же все остальные во второй сорт отошли? Поэты не делятся по сортам. Так же, как Пушкина изгадили всего, сделав его единственным поэтом России, – Кичин, такой публицист есть в «Известиях», – мне очень понравилась его статья, недавно, «Единственный поэт России». Вот эти торжества, когда казалось, что единственный поэт есть, ни Баратынского, ни Тютчева, никого нет. Вот. Очень было это тоже противно. И Кичин об этом писал в своей статье – о том, что это унижение всей русской поэзии. Вот.
И дальше страдания продолжались. В Третьяковской галерее директором был Игорь Эммануилович Грабарь. Он очень не любил и кубистов, и тем более беспредметников, ну уж не говоря об «Ослином хвосте», и не любил… Кончаловского, Аристарха Лентулова… ну, я вам потом назову. А в Третьяковской галерее (звонок в дверь) – вот подлинная широта – были несколько… (Входит К.)
К.: Здравствуйте.
З.: Здравствуйте.
(Перерыв в записи.)
П.: Леночка, приветствую вас! Вот эти книжки снимите…
К.: Сейчас я поставлю.
П.: Снимите эту бумазею… мануфактуру…
Т.: Давайте я.
П.: Леночка [Калло] так же, как и я, так же, как и мы все, любит Мейерхольда.
Т.: Ну, вот мы как раз и пришли к Мейерхольду.
З.: Да.
П.: Вот. Бумажки можно там взять, если вы хотите записывать. Так вот, значит, я рассказал о том, как я любил Маяковского и как меня раздражали всякие официозные его вначале гонения, а потом прославления.
Ну вот. Папа мой был, боже мой, какой театрал! Он, наверно, каждую неделю водил меня в театр, и у него были кассирши знакомые, у него были барышники знакомые. Мама была домоседка, а мы с папой ходили в театр. (Грозно) Но папа был консерватор (К. усмехается). Он признавал в первую очередь Малый театр и, спасибо ему, научил любить меня Рыжову, Турчанинову, я их очень любил, несмотря на то, что я очень с ним спорил насчет Мейерхольда. Он Мейерхольда не переносил, но он водил меня, еще маленького мальчика, ученика, в Театр Мейерхольда, и вот у нас разгорались споры.
З.: А можно тогда спросить?
П.: Что?
З.: А почему он водил, если не любил? Считал, что нужно познакомить?
П.: Он меня водил.
З.: Не, я говорю, ну да, но почему? Потому что считал, что нужно мальчика познакомить?
П.: Потому что я просил – мол, «папа…»
З.: А! Просился. Ага.
П.: «…хочу в Мейерхольда!»
З.: Понятно. (К. смеется.) Да. Нет, я думала, что сам, и очень удивилась.
П.: Нет-нет-нет, он не любил. Тем более у Мейерхольда были сильно антирелигиозные мотивы… и причем совершенно напрасно. Он очень обижался на то, что там священников высмеивают. Ну вот. И когда мы – может, я об этом уже раньше говорил – спорили, я: «Вот твоя эта самая…, как ее?… „Любовь Яровая“ – ну, кто ее играл?… ну, в общем, одна из артисток…» Да! Я все время [нрзб] Садовского, Пров Садовский Второй. (Завороженно) О, какая это была ходульная фигура! Народный артист. И вот я: «Твой Пров Садовский ничего, кривляясь, не может сделать, он совершенно все представляет, а не играет». Ну, а он говорил: «Атвой…», там, предположим, «твоя Бабанова…», что меня очень обижало, потому что Бабанова была гениальная артистка.
З.: Великолепная.
П.: Да.
З.: Мой отец больше всех любил Бабанову, и я тоже, отчасти вслед за ним, а отчасти и сама очень ее любила.
П.: Ну вот. Мама меня всегда защищала, и она говорила отцу: «Ну что ты так ожесточенно споришь? Каждый имеет право на несогласие». И я думал, что это народное присловье (вот, «цыплят по осени считают», «каждый имеет право на несогласие»), и, кажется, один раз сказал это в райкоме.
Ну вот. Значит, насмотрелся я на Мейерхольда. Мама ходила один раз. Мы на Остужеве с папой были в роли Отелло. Пришли – ну такой восторг! Тут и я – восторг, и он – восторг. Мама решила сходить в театр, папа ей добыл билет, но она со мной пошла, я два раза видел Остужева в роли Отелло с большим удовольствием. Ну, между прочим, Остужев имеет какое-то отношение к Мейерхольду, он что-то играл у Мейерхольда. Ну вот. Потом, когда я узнал, что в тридцать восьмом году закрыли по велению Сталина, по доносу… прикреплен к Театру Мейерхольда был Каганович, и вот, значит, по его всяким рапортам театр закрыли… это был страшный удар для меня. В то время никакие родственники еще у меня не умирали, я не знал, что такое смерть родного человека, но вот… А потом узнал, что он расстрелян. Гибель театра и гибель Мейерхольда для меня было равнозначно гибели родного человека, я это переживал в страшной горести.
К.: Михаил Викторович, а вы последние спектакли смотрели? Вот «Даму с камелиями», потом…
П.: Смотрел, смотрел.
К.: По Островскому.
П.: В «Камелиях» была замечательная игра, но все-таки это был уже академический Мейерхольд, и мне больше нравились его более ранние вещи – вот «Лес» и, там, «Вступление» по бездарной пьесе Юрия Германа (но пьеса была бездарная, а постановка была гениальная).
К.: А «Клопа» видели?
П.: «Клоп» был до меня. Их всех вывели, клопов-то (слушатели смеются). К тому времени, когда я стал ходить в Театр Мейерхольда, он снят был уже, много лет не шел. Ну вот. Значит, я о Лене [Калло] немножечко скажу вот. Елена Михайловна. Они в детские годы играли в ЛЕФ. Леночка была Маяковский.
Т.: Да?
П.: Анна Георгиевна (К. смеется) Лелеева была…
З.: В школе играли в ЛЕФ?
К.: В школе. Это у нас компания была такая.
П.: Она [Лелеева] была Брик или кто?
К.: Нет, она была Пастернак.
П.: Пастернак, да?
К.: Да, и ритуально с ней ссорились, потому что она уходила из ЛЕФа.
П.: Поехали они в лагерь, а на своем имуществе написали свои псевдонимы. И потеряли один саквояж. И вот идет этот самый пионервожатый: «Кто из вас Брик? Кто из вас Брик?» (Смеются.)
К.: И еще на пионерской линейке директор лагеря говорит: «Сева Мейерхольд из первого отряда, зайдите за своим чемоданом».
П.: Вот. Поэтому я в них почувствовал родственные души.
Т.: А кто был Мейерхольд?
К.: Девчонка. Девочки были одни. Одни девочки, мальчиков не было, так что была девица Мейерхольд.
Т.: Это какие годы?
П.: Это, с одной стороны, одно страдание.
К.: Это самое начало семидесятых – конец шестидесятых.
П.: Я не докончил о… Грабарь – он был против беспредметной живописи и даже против «Бубнового валета», вот кого я забыл. «Бубновый валет», этот самый… «Ослиный хвост» – все это ему было не по душе. Но в Третьяковской галерее были целые залы этих художников, и я там впервые причастился вот этой так называемой левой, или формалистической, живописи. Страдание было в том, что их все время уничтожали, все время такое издевательство, такое угнетение, а я их очень любил, и по-настоящему любил, не из моды. Почему? А я уже в ОПОЯЗе… влюбился в опоязовцев. Почему? Вот мне это было… ужасна самая установка большевистская, я большевиков без всяких формулировок не принимал. Почему? «Искусство – это надстройка, она должна отражать решения Центрального Комитета. Искусство, поэзия должны выполнять задания товарища Сталина. Художники, писатели, поэты должны учитывать веления партии». И я уже понял: люди по-разному относятся к поэзии, к живописи. Для меня они стали единственным ценным в жизни, кроме папы и мамы, у меня (смеется) живопись, Мейерхольд, ОПОЯЗ. Почему? Они отстаивали независимость искусства – что искусство вовсе не надстройка, а оно самостоятельно. Вот. Елистратова вы знаете?