Шрифт:
Сейчас я сделаю иначе.
Я вернусь на вокзал и куплю билет до города Б.
Это не очень большой город, все приезжие там ходят по одной улице — от главной станции до набережной реки А., где для живых медведей огорожен целый берег.
Если В. будет идти впереди меня — я узнаю ее со спины. Я хорошо запомнил, как она выглядит.
А если В. окажется позади — я почувствую это и обернусь. Скажу:
— Здравствуйте, хотите яблоко? Вот только оно холодное.
Она ответит — и я снова услышу ее голос.
Девять девяностых
Смена сезонов, как в зеркале, отражалась на прилавках старух, что торгуют плодами земли — и своих последних сил. Только что, кажется, царствовали редис и черемша, как вдруг их уже свергали с престола в пользу первых, неуверенных в себе огурцов. За ними следовали клубника в бидонах и черника в газетных кульках, морковь и бледные дирижабли кабачков. Сегодня, проходя мимо старушечьего рынка, Лина невольно заметила черную редьку — она была громадная, черная и страшная, как клизма. От макушки тянулась вверх волосатая антенна. В окружении рядовых свёкол редька выглядела, как ферзь среди пешек.
Редька — значит, осень. Ягоды и листья рябины почти равны цветом.
Лина не любила осень. Но она и зиму не любила, и весну, и даже лето.
С прошлого года она всё в своей жизни одинаково ненавидела. Даже не интересовалась тем, какой нынче сезон на дворе.
А вот старуха с редькой сохранила свежесть чувств и праздновала осень, как личный юбилей.
— Берем, девочки, редьку! — крикнула она Лине, хотя назвать ее девочкой можно было только сослепу. Да и никаких других «девочек» рядом не было. Таким старухам множественное число отчего-то кажется более вежливой формой обращения. — И астрочки покупаем! Редька для здоровья, астры — для хорошего настроения!
Лина мысленно заспорила: это от астр-то хорошее настроение? Да они, наверное, самые депрессивные цветы, хуже разве что похоронные хризантемы. Школьникам астры напоминают о том, что опять началась вся эта свистопляска с учебой, влюбленным — что не хватает денег на розы. Лине — той, другой, из прошлого — когда-то нравились белые пионы. Но теперь это никого не интересует, как, впрочем, и саму Лину. Дайте ей сейчас пионы — ничего не почувствует.
Прошла мимо разочарованной старухи, так и не соблазнившись страшенной клизменной редькой. А вот свёклу напрасно не купила — можно было бы сделать винегрет и поужинать, как человеку. Лина опять перестала готовить — зачем, если для себя одной? Да и не из чего — запасов, как Муся, она сделать не успела.
Муся часто вела себя с Линой так, будто они не ровесницы, а мудрая мать и бестолковая дочь.
— Мы бы обязательно сходили за дочкой, — клялась Муся, — но сейчас рожать, это ж врагу не пожелаешь! И вообще, у нас — только мальчики. Врачиха говорит — генетический сбой!
Лина молчала, поражаясь внутри себя Мусиной бестактности. Ужас, сколько всего она могла делать внутри себя: и поражаться, и спорить, и протестовать, и плакать… Главное, чтобы наружу не просочилось.
Она-то согласилась бы на любое время — ну да, дикие годы, и что? Мама Лины — та вообще родилась в блокадном Ленинграде; многие бросали младенчиков, а бабушка маму выходила. Они обе — блокадницы, и в Лининой школе их даже приглашали провести беседу. В пятом классе.
Сколько раз мама предлагала: возвращайся домой, Альвина, начнешь всё с начала. Здесь твой город, твой дом. Комната нетронутая, я так и не решилась ее разорить. И вообще, как можно жить где-то, кроме Ленинграда?
Раньше Лина думала: может, правда вернуться? Но потом поняла: некуда. Из ленинградской жизни она выросла, как из детской одежды, а самое счастливое время было здесь, в Свердловске. И начинать всё с начала она уже не хочет — ведь это будет значить, что прошлого не было.
Но ведь оно совершенно точно — было.
Летом, уже не школьница, но еще не студентка, Лина уехала в Москву — как все тогда ездили, «к родственникам». Тетку свою московскую Лина не любила. Та давала на завтрак манную кашу в хрустальных розетках и свято верила в то, что детские фотографии нельзя показывать черноглазым людям. У Лины глаза были именно что черные, поэтому от нее в первый же день спрятали все альбомы и убрали от греха подальше рамки с портретами детей, сосланных на лето в Крым. Лина пыталась не сердиться на тетку — да, такой порцией манной каши не насытился бы даже воробей, зато в соседнем доме работала чудесная булочная. Тетка считала, что Лина достаточно взрослая для того, чтобы развлекаться в Москве самостоятельно — вот она и развлекалась. Вступительные экзамены были уже позади, сразу после Москвы, августа и колхоза Лина готовилась, как выражался папа, «брать языка». Английский у нее, впрочем, и так был приличный, а вот с немецким предстоит настоящая борьба. Может, даже битва.
Лина с удовольствием познакомилась бы с кем-то в Москве, но подойти первой не решалась, даже если ей нравилась компания. Нет, всё же Москва — это была плохая идея. Лучше бы она поехала с подружками в Одессу, тоже, кстати, «к родственникам» — только уже к чужим.
В Москве — бродила по улицам, уставала, маялась. Мама строго наказала: ходи, Альвина, в музеи, театры. Как будто бы в Питере этого нет. Но мама как чувствовала: именно у входа в театр, Вахтанговский, Лина столкнулась с Сашей. Столкнулась в самом что ни на есть прямом смысле слова — прямее был разве что Сашин нос, от удара, к счастью, не пострадавший. Лина, зазевавшись, уткнулась ему в плечо — как будто собиралась зарыдать. И, хотя было стыдно, всё же успела почувствовать, как от него пахнет — в точности как от папы. Родной аромат кожи, папирос, еще чего-то знакомого, ленинградского. Лина так обрадовалась этому запаху, что стояла теперь, раскрыв рот, и смотрела на Сашу, еще не зная, конечно, что это Саша. И он — тоже смотрел на нее.