Шрифт:
Единственное, что в известной мере компенсировало душевную незащищенность Бернеса, было в высокой степени присущее ему чувство юмора. И, в частности, чувство юмора, обращенного на самого себя. Правда, эта последняя, бесспорно высшая форма проявления упомянутого человеческого свойства иногда срабатывала у Марка Наумовича не в тот момент, когда это более всего требовалось, так сказать, непосредственно вслед за «внешним раздражителем», а с опозданием — от нескольких минут до нескольких лет. Но так или иначе о своих невзгодах, оставшихся позади, он почти всегда рассказывал в тоне, который я назвал бы ворчливо-ироническим…
Через много лет после нашего первого знакомства — примерно за год до своей преждевременной смерти — Марк Наумович поделился со мной подробностями одной, когда-то испортившей ему немало крови истории. Одна московская газета опубликовала фельетон, в котором весьма хлестко расписывались похождения популярного артиста М. Н. Бернеса за рулем собственной автомашины — вплоть до будто бы предпринятых им попыток наехать на увещевавшего его милиционера. На самом деле все было совсем не так, но, как известно, доказывать, что ты не верблюд — задача, порой трудно выполнимая…
Излагал подробности этой, когда-то наделавшей немало шума истории Марк Наумович в ключе подчеркнуто юмористическом, чему способствовали, как я подозреваю, два обстоятельства: с одной стороны, давность происшествия, а с другой — очевидное желание рассказчика настроить на философский лад («Все проходит, пройдет и это…») своего слушателя, только что претерпевшего огорчения, хоть и существенно меньшие по масштабу, но сходные по характеру.
Опровергнуть весь фельетон, от начала до конца, Бернесу ничего не стоило: он это и сделал. Тем не менее опровержения, которого в подобной ситуации, казалось бы, следовало ожидать, не последовало. Не последовало по причине, о которой мой собеседник поведал, не скажу даже — с возмущением, а с каким-то не постаревшим за прошедшие годы изумлением непосредственности:
— Вы знаете, ЧТО сказал мне редактор? Он сказал: «Авторитет газеты нам дороже авторитета отдельного человека». Ну, как? Хороша логика?..
И огорченно добавил:
— А ведь личность незаурядная. Отличный журналист. Прекрасный организатор. Газета при нем, можно сказать, на глазах расцвела. И надо же: такой перекос мысли! [19]
Эта последняя, завершающая часть рассказа показалась мне наиболее интересной: деформированная психология редактора занимала Бернеса больше, чем давно зарубцевавшаяся старая обида. Внутренние пружины деяний человеческих представлялись ему — артисту — порой более важными, чем сами эти деяния.
19
Имелся в виду А. И. Аджубей.
На съемках фильма «Цель его жизни» не раз бывало, что Бернес, пробурчав вполголоса очередную реплику Ануфриева или повертевшись на отведенном ему мизансценой месте, вдруг заявлял:
— Толя! Мне так неудобно.
Правда, вскоре я заметил, что такие же протесты высказывали и другие актеры. Но их претензии воспринимались окружающими как явление вполне нормальное, — может быть, потому, что формулировались в выражениях, менее категоричных (пожалуй, в этом «мне неудобно» действительно присутствовала некая вкусовая нотка, не очень привычная, когда речь идет о выполнении человеком его прямых служебных обязанностей). Про Бернеса кто-то бросил:
— Капризный.
Но тут режиссер фильма Рыбаков — человек достаточно твердый и в полной мере обладавший тем, что называется режиссерской властностью, — услышав эту реплику, отрицательно покачал головой:
— Капризный?.. Нет. Он не капризный. Он требовательный.
Мне кажется, Рыбаковым было найдено очень точное слово. Бернес был человеком крайне требовательным. Требовательным ко всему, что делалось людьми, и к самим людям; особенно к тем, в ком видел настоящих мастеров своего дела. Ничто не вызывало у него такого раздражения, как халтура в любом ее проявлении — от халтурно написанной книжки до халтурно установленного монтером выключателя на стене. И еще одно свойство, близкое к требовательности, было присуще Марку Наумовичу: он умел уважать требовательность в других (хотя бы его безропотное восприятие бесконечных дублей во время съемки эпизода влезания летчика Ануфриева в самолет).
Но самые бескомпромиссные, жесткие, я бы сказал, даже жестокие требования он предъявлял к самому себе.
Эта требовательность не изменяла ему даже тогда, когда его творчество — в кинематографе и на песенной эстраде — было в зените популярности.
Однажды под впечатлением только что прослушанной его записи (кажется, это было «Лунный свет над равниной рассеян…») [20] я позвонил Марку Бернесу и высказал ему свою признательность.
Он вежливо поблагодарил меня и неожиданно заметил:
20
Слова из песни «Я спешу, извините меня» на стихи К. Я. Ваншенкина.
— Кое-что тут надо было сделать иначе.
Я оторопел. Куда там «иначе», когда и так отлично?! Что это — кокетство? Но нет, ни тени кокетства тут не было. Было другое — большой артист видел в своей работе то, чего нам, обыкновенным людям, видеть было не дано. Не дано не только таким далеким от искусства людям, которые, подобно мне, воспринимают его лишь эмоционально, но порой и настоящим профессионалам — впоследствии я узнал, каким мучением для дирижера и всего оркестра бывала каждая запись Бернеса. Он записывался, прослушивал записанное, повторял запись заново, снова прослушивал — и так по многу раз, пока с кисловатой миной не до конца удовлетворенного человека не соглашался: ладно, мол, теперь более или менее годится. Когда мне рассказали об этом, я вспомнил давний эпизод на съемках.