Шрифт:
Широко вышагивая впереди, Всеволод провел Давыдку с Володарем по низкому, пахнущему мышами переходу в небольшую пристройку. Один ход из пристройки вел в кладовые, другой, слегка повышаясь,— на полати дворцовой церкви. Чтобы помолиться, князю незачем было в непогодь, в дождь или в снег, выходить на волю: все во дворце было под единой крышей, все под рукой.
Всеволод толкнул обитую медью дверь, и они прошли в холодные сени. В конце сеней виднелась вторая дверь. Узенькая лесенка за ней вела в ложницу Юрьевичей.
Мерцающий свет лампады перед иконами освещал низкие стены, уставленные полками, на которых теснились друг возле друга одетые в коричневую кожу книги. Книги были новые и старые, с потускневшими надписями на корешках; раскрытые книги в беспорядке, одна на другой, были свалены посреди большого темного стола. Здесь же были разбросаны пергаментные мятые свитки; они валялись и под столом, и под лавками.
Перед образами в накинутом на исподнее темном зипуне стоял на коленях и часто кланялся, крестясь, невысокого роста человечек с лысеющим черепом. Услышав скрип отворяемой двери и шаги вступивших в ложницу людей, человечек обернулся через приподнятое плечо. Давыдка увидел большие, чуть косящие глаза на худом лице, мягкую бородку с просвечивающей сквозь нее бледной кожей, узкий хрящеватый нос, покрытый мелкими капельками пота. Понял: князь Михалка!
Спокойно оглядев вошедших, Михалка снова отвернулся к иконе и забормотал молитву. У него был тихий, словно шелест опадающей листвы, бессильный голос. Одышка часто прерывала молитву. Михалка кланялся, бубнил, вздыхал, поправлял слабыми пальцами сползающий с плеч зипун.
Всеволод терпеливо ждал конца молитвы. Но вот Михалка поднялся, отрешенно улыбаясь, повернулся к вошедшим.
Приблизившись к брату, Всеволод бережно обнял его и довел до лежанки. Михалка опустился на постланную поверх досок шубу, зябко передернулся хилым телом.
И сейчас, и потом, во время всего разговора, лицо его не выражало ничего, кроме глубокой скорби. Иногда он вздыхал, проводил рукой по волосатой впалой груди, обессиленно кашлял и закрывал глаза.
Всеволод, не торопясь, громко прочитал грамоту, посланную владимирцами; закончив, молча уставился на брата.
— Вот как сыновцы наши распорядились Андреевым наследством,— тихим голосом сказал Михалка и скривил рот в болезненной гримасе.— Церкви разграбили, закрыли мастерские. Сколь у народа терпенья?.. Псы кровожадные. Люди молотить, а они замки колотить... Андреевы убийцы по земле безнаказанно ходят, поганят ее своим смрадным
дыханием. А князья клятву давали. Верно сказано: у кошки когти в рукавичках...
— Как, брате, ответим на грамоту?— спросил Всеволод, выждав, пока Михалка выскажется до конца.— Аль отпустим послов без ответа? Слабы-де мы, не сдюжим. За Андреево наследство не постоим.
— Весь Владимир за вас встанет, князья-братья,— сказал Володарь.— Суздальцы тоже подсобят.
Князья молчали. Всеволод размашисто ходил по ложнице — длинная тень его доставала до самой матицы; лампадка, потревоженная воздухом, колебала пламя, раскидывала светлые и темные пятна по лицам, по корешкам книг, по желтому, в натеках смолы, потолку.
Давно ждал Всеволод этого часа — не век же ему кормиться на чужих хлебах! Да и отцово, Юрьево, принадлежит им двоим по праву. Вон посмеиваются другие князья, слушок и в народе прошел: хоть и клали на косматый тулуп, а без денег; хоть и принимали в отцову рубаху, а не в отца пошли... Легко ли выслушивать такое?.. Натерпелся Всеволод от Андрея, изгнавшего его с матерью, византийской княжной, из пределов Суздальского княжества, жил у дядьки своего цезаря Мануила, кормился объедками с византийского стола, но на брата зла не держал: понимал — править надо единой, железной рукой.
Чего только не нагляделся Всеволод за годы своего изгнания. Нянчили его цезаревы паракимомены, вместо сказок рассказывали всамделишное. Думали: дитя малое,
лишь бы уснул, лишь бы не плакал. А мальчонка умом был востер, глазами цепок, уши держал топориком. С греческим языком впитал в себя Всеволод потаенную мудрость идущих к власти. Иной и знатного рода, а жизнь кончает на плахе; другой червем выбирается из чернозема, ползет, извивается, глядишь — уже наверху. На самой что ни на есть вершине... Кровь текла по Палатию, омывала гранитные плиты, каменела в порах, скапливалась в них веками.И в древних книгах, которые глотал маленький Всеволод, запершись в сумеречном зале библиотеки, рассказывалось все о том же — о хитрости, о коварстве, о смерти ради власти...
Каменело сердце Всеволода, каменело, но противилось явному — жила в нем древняя русская раскованность, прямота его пращуров, гордо говоривших врагу: иду на вы. Долгие годы боролся мальчик с самим собой. И если бы
не мать, если бы не ее трепетное сердце, целиком обращенное к сыну, как знать, может быть, и ожесточился бы он, может быть, и вернулся бы на Русь холодным чужестранцем?.. Не своею, чужой была ей далекая Суздальская земля. Не своими, чужими были ей и леса, и реки, и люди, окружавшие ее много лет. Но сына своего видела она наследником Юрьевым, продолжателем великого дела. Потому-то и не оборвалась тонкая нить, потому-то и крепла она день ото дня, связывая его с далекой родиной. На родном, на русском языке говорила с ним русская нянька, русские песни пели ему русские гусляры, русские сказки рассказывали взятые в плен русские мужики. И далекий Суздаль снился ему сказочной обителью — напоенной живительными дождями, овеянной теплыми ветрами, могучей — в шишкастом шеломе и прочной броне с красным щитом в одной руке и с острым мечом — в другой. А вернулся, увидел: брат на брата идет, сын на отца, внук на деда. И, пользуясь усобицей, ползут на русскую землю половецкие рати — на низкорослых конях, с кривыми саблями, с бесовским рыком, с огнем и кровью. Русской кровью умывается русская земля, русских баб и детей уводят в полон поганые, продают в дикое рабство за тридевять земель...