Шрифт:
Светаев стал читать: «Ваши успехи в борьбе за освобождение страны от иностранной зависимости воодушевляют нас боевым энтузиазмом. Продолжайте уверенно двигаться вперед, заканчивайте четвертый решающий без задолженности стране. Помните, мы крепим бдительность по охране неприкосновенности Дальневосточных границ», — закончив, он искренне сказал:
— Здорово! Жаль, запоздала газета, а то перепечатал бы телеграмму…
Светаеву стало легко. Он почувствовал, как радостный комок подступает к сердцу. Мир всегда широк, светел, а человек, часто удрученный личным, забывает об этом. Ему были понятны и близки чувства, которые испытывал Андрей, рассказывая о письме и показывая газету «Наш трактор».
— Не забывает командарм земляков.
— Таким земляком можно гордиться, — тепло проговорил Андрей и улыбнулся.
— Кажется, Блюхер с красногвардейскими отрядами устанавливал в твоем городе советскую власть, был председателем Челябинского ревкома и громил банды Дутова…
— Почему «кажется»? — Андрей удивленно и чуть обиженно посмотрел на Светаева. — Блюхер с уральскими партизанами совершил героический поход по тылам белых и за это награжден первым в стране орденом Красного Знамени.
— Ну-ну! — прервал Светаев. — Тебя только расшевели, готов без конца хвалить земляков.
— А знаешь, Федор, люблю свой город, история у него примечательная!
Светаев громко вздохнул, взял за руки Андрея, как бы доверяя ему что-то сокровенное, тихонько заговорил:
— Кто из нас не любит родного места? Ты не надышишься Челябинском, а я — Рубцовкой. Алтай! Слово-то какое, Андрей! Пой его и лучшей песни не сочинишь! Недаром Сибирь называют золотым дном!
Светаев резко привстал со скамейки, потом поправил ремень и передвинул складки гимнастерки назад, выставив вперед широкую грудь.
— Хватит! Растревожил ты мою душу… — Чуточку запнулся: сказать дальше или не сказать? Не преувеличивает ли он свои неожиданно вспыхнувшие чувства? И откровенно излил свою душу: — Заговорил о Сибири и сразу жену вспомнил. Как-то она там грызет гранит науки. Тебе, холостяку, не понять моей тоски, — он дружелюбно хлопнул по плечу Андрея, — чертяка уральский! Пойдем-ка лучше в столовую, время-то обеденное…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Вечером молодежь собиралась в недостроенном клубе. Слушали игру Милашева, пели, спорили. У пианино в полусумраке командиры проводили часы досуга. В спорах можно было услышать разговоры о музыке и поэзии, заготовке дров и Магнитострое, об охоте на рябчика и тургеневских «Записках охотника», о выходе в поле и крестовых походах. Седая древность уживалась здесь с современностью и была одинаково интересной командирам. Говорили о таланте Бетховена и гомеровской «Илиаде» и «Одиссее», о Пушкине и Глинке, о стихах Маяковского и песнях Коваля, Дзержинского и Дунаевского.
— Слово музыке под командой строевого композитора, — начинал Шехман. — Заметьте, товарищи, что ни одессит, то артист, музыкант, певец — человек от скуки на все руки, — взглянув на Василия Милашева, подмигнул он и покачал головой.
— Какой же я одессит? — отозвался Милашев. — В Одесском детдоме воспитывался, а родился и не знаю где…
— Все равно одессит, — не унимался Шехман. — Одесские ребята — гуляй душа!
— Набивай цену, видать, сам из Одессы, — заметил Ласточкин.
— Угадал. Меня в катакомбах мама нашла, — и поднимал руку с вытянутым пальцем. — Т-сс! Полное молчание! Строевой композитор делает мажорные глаза…
— Хватит тебе балагурить! — говорил Милашев. — Послушай лучше мои таежные этюды…
— Двигай, двигай, дальневосточный Шуберт!
Милашев подходил к пианино, открывал его. Руки его быстро опускались на клавиатуру, длинные пальцы с синеватыми прожилками разбегались и снова смыкались. Это было обычное вступление, которым любил пользоваться Милашев, прежде чем начать игру пьесы.
— Ну, вот и длинная очередь из пулемета. Не желаете ли осмотреть мишени?
Несколько человек укоризненно поворачивались к Шехману, и это означало — хватит шуток. В небольшой комнате вскоре становилось, душно, но Милашев все играл. Весь поглощенный музыкой, он находился то в мире вдохновенно-героической мелодии Бетховена, то в мире лирических раздумий Глинки, то, наконец, полоненный драматически напряженными мотивами Рахманинова, жил с ним в этот момент как бы одной духовной жизнью.