Аполлинер Гийом
Шрифт:
— Взгляни-ка, Джованнино.
Я посмотрел в окно и увидел позади вокзала наклонившуюся башню.
То была Пиза. Я был в полном восторге и поднял Мальдино, чтобы он тоже увидел башню, которая вот-вот упадет. Когда поезд тронулся, я взял отца за руку и спросил;
— А где мама?
— Она осталась дома, — ответил отец, — и ты ей напишешь, как только научишься писать, а когда вырастешь, снова увидишься с нею.
— А сегодня вечером не увижусь?
— Нет, — грустно ответил отец, — сегодня вечером не увидишься.
Я расплакался, стал его колотить, закричал:
— Ты все врешь!
Но он утихомирил меня, сказав:
— Джованнино, не капризничай. Вечером мы приедем в Турин, и я свожу тебя посмотреть Джандовию. Он в точности похож на твою любимую куклу, но только гораздо больше.
Я с нежностью глянул на Мальдино и при мысли, что увижу его выросшим, успокоился.
В Турин мы приехали поздно вечером. На ночлег остановились в гостинице. Я валился с ног от усталости, но все равно, когда отец раздевал меня, спросил:
— А где Джандовия{199}?
— Завтра вечером увидишь, — отвечал отец, готовя мне постель, — а сегодня он устал не меньше твоего.
Впервые я заснул, не прочитав на ночь молитву. На следующий день отец повел меня смотреть Джандовию. Я ни разу еще не был в театре. Во время представления я был на верху блаженства и не упустил ни единого жеста марионеток в человеческий рост, двигавшихся по сцене, но ничегошеньки не понял в интриге пьесы, действие которой, насколько я помню, частично проходило на Востоке. Когда представление кончилось, я не хотел в это поверить. Отец сказал мне:
— Все, марионетки больше не вернутся.
— А куда они ушли? — поинтересовался я, убедившись, что Мальдино по-прежнему со мной.
Но отец ничего не ответил…
А потом я уехал с дядей в Париж. И больше никогда не видел своих родителей: через несколько лет после моего отъезда они умерли.
Завершив свой рассказ, Джованни Морони надолго задумался. Я неоднократно пытался расспрашивать его о воспоминаниях и впечатлениях последующих, уже более сознательных лет детства. Но мне так ничего и не удалось вытянуть из него. Впрочем, думаю, ему просто нечего было рассказать…
ФАВОРИТКА
Жозефу Кашесу{200}
Произошло это в Босолей, неподалеку от монакской границы, в степной местности Карнье, которую называют еще Тонкином и где живут практически одни пьемонтцы.
Незримый палач обагрил кровью послеполуденную пору. Двое мужчин, обливаясь потом и тяжело дыша, тащили носилки. Иногда они поднимали глаза к отрубленной голове солнца и, щуря глаза, кляли его.
Двое мужчин и носилки ползли тяжело, как скорпион, спасающийся от опасности, а когда остановились возле низкой, отвратительного вида хижины и тот, кто шел вторым, наклонился, показалось, будто скорпион сейчас совершит самоубийство, уколов себя жалом. Передний носильщик откинул холстину и открыл покрытое ранами лицо мертвеца.
Из распахнутой двери дома, полного людей, доносился монотонный голос, выкрикивающий выходящие номера лото.
На пороге сидела на корточках девочка лет тринадцати-четырнадцати, в лохмотьях, с коротко стриженными волосами, в которых виднелись проплешины, и, напевая, без конца повторяла одну и ту же фразу — фразу, что может прийти в голову только голодному: «La polenta molla, la polenta molla…» [30]
Носильщики постучали в дверь и единственное окошко халупы, крича:
30
Жидкая полента (итал.).
— Чикина! Эй, Чикина!
Тотчас из дома, где наугад вытаскивали бочонки лото, вышел растрепанного вида рабочий и, оттолкнув напевавшую девочку, осведомился:
— Чего надо?
Носильщики, вытирая пот, объяснили:
— Скала, которую он подрубал, сорвалась; он упал на дорогу с высоты ста метров и весь изодрался о кактусы.
Дверь хижины открылась, и появилась аккуратно одетая Чикина, то есть Франсуаза, в накрахмаленном розовом переднике с оборками.
Это была еще красивая, хорошо сложенная брюнетка; она улыбалась деланой, жеманной улыбкой, и лишь ее кожа, сухая и тусклая, как кукурузные стебли, свидетельствовала, что ей уже скоро перевалит на пятый десяток. На лице и шее у нее пролегли тени, оставленные возрастом. А в глазах, пока еще влажных и бархатистых, как шкура вынырнувшей из воды выдры, время от времени вспыхивали холодными синевато-стальными проблесками знобкие судороги сожалений и рухнувших надежд.
У этой женщины из народа бурные страсти не претворялись ни в какие переживания. Она догадывалась об этом и пыталась глазами, губами, драматическими жестами изобразить неистовую силу своих чувств, которых явно не испытывала.