Половец Александр Борисович
Шрифт:
— Есть какое-то объяснение этой перемене?
— Я думаю, люди постепенно приспособились к жизни. Научились зарабатывать, нашли свое место, свою нишу в этой новой ситуации, раскрепостились, пропало безразличие. И хочется им получить что-то для души, хочется освежиться, что ли.
— Освежиться… — повторил я за Окуджавой. — В ноябре, говорят, ожидают события…
Беседовали мы примерно за месяц до «ноябрьского» юбилея, и в российской прессе муссировались слухи — может быть, не без подачи заинтересованных сторон, — что определенные силы непременно используют годовщину для «освежения» ситуации в стране: забастовок, демонстраций и, соответственно, уличных беспорядков. А там, глядишь…
— Я не думаю, что произойдет подобное тому, что бывало раньше. Во-первых, люди устали от политики. Да и политика достаточно себя скомпрометировала, такого рода политика, — добавил он. — Митинги там, знаешь, многотысячные… нет, вряд ли. Остались какие-то любители митинговщины, старые коммунисты — «за Сталина!» — но это капля… Единственное, что серьезно может случиться — крупная политическая забастовка. Например, забастовка шахтеров по стране.
Это — серьезно! А так, на площадях и улицах — обычные жители. Ну, сбегутся зева-а-аки, — протянул, как бы подчеркивая пренебрежение этим фактором, Булат. — Я вот себе представил и хотел даже написать рассказ, только я его не написал. И не буду писать, но мысль была такая: 91-й год, некий Ваня, молодой человек, идет однажды по Краснопресненской набережной — и видит, что такое? Какие-то баррикады, понимаешь, там, молодые люди с гитарами, поют. Настрой такой приподнятый у людей, Ельцин на броневике.
— Что такое? — спрашивает. Ему говорят: за свободу мы тут!
— Да? Ну, я тоже!
Приходит 93-й год. Идет он с работы, там же, и видит: опять баррикады. — Вы чего тут? — Мы за свободу! — А, давай, падло!.. И опять…
— Раз уж мы заговорили об октябре — вот стреляли по Белому дому, — а надо ли было?
— Я думаю, это от паники.
— То есть не следовало стрелять?
— Не следовало, конечно! Теперь, уже задним числом, омоновцы и всякие там эти структуры — как их называют — «Альфа», — они теперь заявляют: вообще там одного батальона было достаточно, чтобы всех утихомирить и чтобы все встало на свои места. Ну, а где он был, этот батальон — я не знаю. Знаю, что была паника. Была жуткая паника.
— Люди боялись потерять все сразу…
— Конечно! Была жуткая паника, — повторил Булат, — вот они и стали палить. Потом начались легенды: о том, что там погибло 5 тысяч, что подземными ходами возили трупы… Все это провокация. Конечно, какое-то число людей погибло. Здание… ну, здание — хрен с ним, его уже восстановили, ничего не заметно. Вообще же, я всегда считал: хоть я, конечно, против стрельбы и всего такого, но власть должна быть твердой. Тем более в нашем обществе, незаконопослушном, понимаешь?
Власть должна быть твердой! — убежденно повторил он. — Не жестокой — но жесткой. Она должна опираться не на насилие, но на силу, — уважительно подчеркнул он слово «сила». — А как же иначе? Тогда ведь страдают добропорядочные люди — если какая-то кучка мерзавцев, понимаешь… — не окончив фразы, он, помолчав секунду-другую, продолжил: — Я всегда это считал. Но, вот, к сожалению, Ельцин…. Я уже об этом как-то говорил тебе: существует такая очень интересная формула — русский может поднять единовременно тонну, но он не может каждый день систематически поднимать по килограмму. Ельцин — типичный русский. Вот он в 91-м году поднял тонну, да? — и заснул. И тут началось черт знает что: и фашисты появились, и вооружаться начали, и дошло в конце концов до 93-го года.
Разбудили Ельцина, он встал, поднял тонну — и опять заснул. Ему в телевизионном интервью Эльдар Рязанов говорит: «Борис Николаевич, извините меня, пожалуйста, но я вам задам такой вопрос. Говорят, что вы всегда нуждаетесь в подталкивании — правда ли это?» Что бы сказал на его месте Горбачев, допустим, или какой-нибудь другой деятель? Он сказал бы: неправда, у меня есть твердая линия, и я точно знаю, когда и что делать. А Ельцин ответил: «Да, что делать — меня надо подталкивать!» — Булат рассмеялся. — И мне нравится в нем это умение — признавать свои слабости.
— Но имеет ли лидер России сегодня право на слабости? Нация нездорова — и лекарства могут требоваться жестокие, болезненные…
— Конечно! — согласился Булат. — Тем более — нация, которая привыкла на протяжении нескольких веков жить под палкой… Даже не нация — это неправильно. Это же многонациональная страна. Это — общество больно.
Окуджава был прав — я неуклюже употребил американизм, полагая, что и собеседнику он мог уже стать привычен: нация — народ — общество…
— Возможно — то, что я скажу, выглядит крамолой. Но сейчас, прокручивая в памяти задним числом события последнего десятилетия, думаю, что реальные возможности привести страну к подлинной демократии были упущены при Горбачеве: может быть, надо было не революционным путем, но постепенно вводить страну в демократию?
— Да, приучать надо было. Горбачев, в общем-то, был прав в своей постепенности, но был не прав в структурах, которые он постепенно создавал. У него все вывалилось из рук, и все действовало без него. Он уже ничего не понимал: что нужно, что не нужно… Хотя сегодня я могу сказать, что вижу очень незначительное, но все же движение. Я все время наблюдаю, я вижу это. Россия ничего почти не умеет, поэтому она очень медленно это все осваивает.
— Американцы из российской эмиграции с симпатией и сочувствием наблюдают за тем, что происходит в России. Я просто не знаю среди своих знакомых кого-либо, кто говорил бы: «чем хуже — тем лучше!». Люди сопереживают, они надеются, что в конечном счете все образуется — мне кажется, это было заметно и на встречах с теми, кто пришел увидеть Окуджаву, услышать его. Можем мы сегодня со страниц «Панорамы» что-то пожелать, в свою очередь, ее читателям?