Половец Александр Борисович
Шрифт:
Итак, таможня… Этот эпизод я упоминал в одном из рассказов, названном в память о замечательной женщине её именем — «Анна Семеновна». С выдержками из него читатель мог познакомиться в первых главах книги, здесь же позволю себе воспроизвести лишь ту сцену, на этот раз сохранив её подробности, — чему обязывает документальность главы.
В одну из книг, задолго до того, был мной заложен невесть каким путем оказавшийся у меня старый, с выдранными страницами, выпуск американского «Плейбоя» — чтобы малолетнему сыну не попался на глаза. Заложил я его и забыл о нем надолго… Молодой таможенник, пролистывая «веером» альбомы с фотографиями, отложил их в сторону, двумя пальцами вытащил из солидного формата русско — английского словаря — кто же тогда без него уезжал! — обложку журнала с сохранившимися в ней несколькими страницами и, наконец, подняв голову, посмотрел мне в лицо — до этого он тщательно разбирал содержимое коробки. Как это он в коробке, туго набитой книгами, углядел именно эту?
— А это что? — озабоченно и строго, насколько подобное состояние можно изобразить, вопрошает меня парнишка с погонами таможенника. Он продолжает листать, совсем неторопливо, странички, замечаю я через его плечо, в общем-то, довольно невинные. Натура, ничего такого…
— Ну и что, — я наивно смотрю ему в глаза, — журнал-то американский.
— Вот я и говорю, американский, и еще какой — вы что, не знаете, что провоз таких журналов через границу запрещен!
— Обождите, обождите! Я ведь вывожу это. Можно сказать, избавляю страну от растлевающей и отвлекающей строителей светлого будущего пропаганды, не так ли? — а про себя думаю, что же я такое несу!
Таможенник, внимательно на меня взглянув, как бы оценивая, чего еще можно от меня ждать, выдвинул ящик своего стола и, коротким движением забросив в него останки злополучного журнала, быстро произнес:
— Конфисковано!
Я, уже не сдерживая улыбки, протянул ему свой английский «ронсон», самую модную по тем временам зажигалку. Зажигалка немедленно отправилась следом за журналом. Внимание таможенника после этого эпизода настолько притупилось, что возвращал он в коробку альбом со старыми фотографиями — чуть ли не с дагеротипами, снятыми в начале прошедшего века, а то и раньше, намеренно собранными мной в один толстый потрепанный альбом, — почти не глядя. А там между портретами бородатых дедов в ермолках и чинно сидящих рядом с ними дам в чепцах и детишек в матросских костюмчиках — там, между всеми этими реликтами покоился фотопортрет Федора Ивановича Шаляпина с его собственноручной надписью, адресованной в 1913 году моей воспитательнице Анне Семеновне.
Портрет и сейчас со мной.
Хотя все и всё понимали, мне даже при оформлении багажа предложил кто-то из служащих на таможне — вы уже скажите, чтобы слали его прямо в Штаты. Еще чего! Провокация — это и ежу понятно, это они, чтобы отменить «на законном основании» визу: мол, обманываете советскую власть! Как же, как же, так им и скажут…
Мой груз — это книги. Только книги. Да еще — в свободное пространство в одну из коробок я сумел впихнуть складной журнальный столик с полированной крышкой, приобретенный мной в «Детском мире» за несколько рублей, чтобы до отъезда дома оставалась хоть какая-то мебель — все остальное было раздарено друзьям, и мы с сыном уже несколько недель жили в пустой квартире, кровати мы отдали последними.
Зачем я прихватил этот столик с собой — сам Бог не ведает, думаю. Но рассказ-то мой сейчас не об этом. А вот о чем.
Вернемся после этого отступления, в год 98-й.
Москва, Шереметьево, таможня.
— И вообще — это привезено по приглашению ваших властей! Я же — груз просто сопровождаю.
Здесь мне пришлось несколько слукавить: последующую неделю я от нашего стенда почти не отходил. Еще бы — возле него постоянно толпились газетчики — журналисты, издатели и не только: за минуты до открытия выставки пожаловал — вскоре стало понятно, почему — тогдашний российский премьер Степашин в сопровождении причастного в то время к верховной власти царедворца Волошина.
— Не знаем, не знаем… — таможенники неторопливо похаживали вдоль замершей, как бы под тяжестью моих ящиков, конвейерной ленты.
— Ну, так и узнайте у вашего начальства, — нагло заявляю.
— И вообще, можете все это оставить у себя.
Аргумент подействовал: поняли они, что не по коммерческим делам этот гость здесь, и много с него не слупишь…
— Узнаем, узнаем… — На лице таможенника, до того выражавшем нарочитую деловитость, обозначилось разочарование ходом событий. Да и мне, утомленному долгим перелетом, торчать возле наших коробок еще неопределенное время совсем не хотелось.
— Ладно, давайте я вам заплачу — сотни хватит?
В 98-м году, когда этот диалог имел место, предложенная сотня составляла, думаю, двухнедельное жалованье моего собеседника. А то и больше. О, если бы я умел запечатлеть борьбу чувств, обуревавших парня, облаченного в серомышиную форму таможенника! А оставались-то мы с ним вдвоем возле замершей конвейерной ленты — мои ящики были выгружены последними. И наверное, не случайно — для серьезного разговора и чтоб поменьше посторонних.
Прошел еще час, я провел его невдалеке, дочитывая свежие российские газеты, прихваченные с рейса. Наконец, прибыли гонцы от руководства таможни, получившего к тому времени соответствующие разъяснения от организаторов конференции… Авторитетны все же власти на нашей родине.
Скорее казусные, нежели критически важные обстоятельства остаются в памяти, разве что для рассказов в порядке обмена личным опытом. Ну, у кого-то не пропустили бабушкину вазу, хотя цена ей никакая, но память ведь! У кого-то разворотили тумбочку в поисках сокровищ.
У мамы моей, она выезжала годом позже, так сложилось, зачем-то отправленный ею сюда письменный стол изуродовали, пройдясь топором по полированной столешнице, да так, что потом я из принципа, замазав чем-то глубокий шрам, хранил этот стол как иллюстрацию к дням окаянным… Проверяли, наверное, не двойная ли крышка. А скорее, со зла — не все же нам втихую завидовали.